Ольхин вспыхнул и в расширившихся глазах его выражалось изумление:
— Ваши слова возмущают, Зоя Серафимовна.
Зоя подняла веер и, распустив его в воздухе, с шаловливой улыбкой закрыла им лицо Ольхина и стала им помахивать, говоря:
— Э, мой друг, люди ко всему привыкают, и тот, кто будет моим рабом, будет держать себя с достоинством, как джентльмен, тем более, что рога часто превращаются в рог изобилия, а это самое приятное украшение.
Проговорив это с зловещей насмешливостью, она, захлопывая веер, щелкнула им над его головой и уже повернулась, желая предоставить Ольхину наедине с самим собой раздумывать о значении ее слов, как увидела стоящего около них Леонида. Он стоял, глядя на нее печальными укоризненными глазами, а когда взглядывал на Ольхина, с глубины их светилось сострадание.
— Откуда ты явился? Из-под земли, что ли?! — проговорила она, искусственно рассмеявшись.
— Ужасные ты слова проговорила, дочь отца моего, настолько ужасные, что холод пробежал по телу моему, как если бы во тьме этой ночи я увидел кинжал в руке убийцы. Ты режешь словами сердце человека, несчастная Зоя, но запомни эти вот слова: раны, нанесенные ножом, могут закрыться и о них можно забыть, но раны, нанесенные словами, остаются в самых глубоких тайниках души, бесконечно оживают и в последний час жизни появляются, как огненные надписи, начерченные незримой Немезидой.
— Пошел прочь! — вскричала Зоя с исказившимся от злобы лицом, с опустившимися бровями и с судорогой, пробежавшей по губам. — Ты сумасшедший!
— Нет, я не сумасшедший, — с обезоруживающей кротостью ответил Леонид и печаль пахнула из глаз его, — но я хочу ясно уразуметь, какие плоды приносят наши миллионы, и вот вижу, на миллионах этих, которые в свою очередь покоятся на груде костей, возросли жестокость сердца, злые мысли, бессмысленная роскошь, отчуждение от Бога и людей, а в будущем — преступления, слезы, смерть…
— Не смей больше говорить, молчать! — вскричала Глафира, с диким видом вспрыгивая с беседки. Она стояла перед ним с бледным лицом, казавшимся в лунном сиянии лицом призрака, со сверкающими гневом светлыми глазами.
Наступила тишина. Леонид посматривал попеременно на Глафиру и Зою, пугаясь злым выражением их лиц. Вдруг раздался чей-то вздох и Леонид стал смотреть на Тамару.
Находясь в объятиях Зои и положив свою чудную головку на ее плечо, она смотрела на небо, и ее черные глаза казались пламенными глазами молящегося херувима, хотя в то же время по губам ее блуждала тонкая улыбка.
Охваченный новым чувством, Леонид, шагнув к ней, стал всматриваться в ее лицо, восторгаясь его выражением и красотой. Тамара снова вздохнула.
— Вы вздыхаете, сожалея, что находитесь не на небе, а на этой грешной земле.
Продолжая смотреть вверх, она тихо проговорила:
— Да, там только мир и счастье — на небе.
На губах ее зазмеилась улыбка.
Всматриваясь в ее лицо, Леонид продолжал любоваться ею, и вдруг, точно в чувстве внезапно охватившего его ужаса, всплеснул руками, повернулся и быстро стал удаляться под ветвями столетних лип и кленов.
С улыбающимся лицом Тамара подняла голову и из горла ее вырвался звонкий смех, рассыпавшийся в тишине ночи, как трель колокольчиков.
IIIИ богатство, и власть, и жизнь, все то, что с таким страданием устраивают и берегут люди — все это, если и стоит чего-нибудь, то только по тому наслаждению, с которым все это можно бросить.
ШопенгауэрСерафим Модестович медленно похаживал на фабричном дворе вдоль здания своей фабрики, с каждым шагом опираясь на палку и как бы приседая, и с каждым его шагом из трубы с тяжелым пыхтением вырывалось зловещее серое облако. Прислушиваясь к этому пыхтению, ему казалось, что дышит какое-то огромное животное, что его легкие — нестерпимо грохочущие машины и что каждый вздох этого зверя отдается в его сердце болезненно, как удар. Всматриваясь в глубину себя, он ясно видел, что он не так чувствует, не так думает, как это было раньше, что там, в душе его, воцарился страх перед тем, что он делал всю жизнь, и перед тем, что его ожидает, какие-то вечные тревоги, опасение чего-то, минутами как бы вскрикивания совести <…> Момент этот проходил, холодное сомнение охватывало ум его, губы иронически улыбались и он думал: «Оглупел, видно, я, от старости или от волшебства сынка юродивого — все одно дурачество».
Под влиянием таких мыслей, он остановился против раскрытой двери фабрики. Он и раньше останавливался здесь, пытаясь войти, но каждый раз его охватывал страх. Теперь же, после того, как он подумал, что это все одно дурачество, в нем явился на время прежний энергичный <…> делец. Он вошел.
Вдоль чрезвычайно длинной фабрики с шумом, свистом и неимоверной быстротой вертелись громадные колеса, стучали, точно в судороге бешеной страсти, стальные рычаги, звенели цепи. Шум, шипение, грохот, свист — все это сливалось в целый хаос звуков, и сквозь пелену водяных и серных паров всюду светились руки, полуголые тела, потные от жары, измученные лица.
Фабрикант остановился, всматриваясь в эти лица, подымающиеся и опускающиеся руки и, хотя за сорок лет для него все это сделалось очень знакомой картиной, но прежде он смотрел на нее, как делец на свои операции и потому ничего ужасного в ней не видел. Теперь, глядя на все это сквозь призму своего нового понимания, ему вдруг показалась вся эта картина каким-то кошмаром, бредовым видением, пляской теней среди ревущего тартара. <…> Он продолжал стоять неподвижно <…> и вместо прежней решительности он снова стал испытывать колебание и робость. Он стоял, опираясь на палку, с опущенной вниз головой и с глазами, тревожно устремленными в отдаленный конец фабрики. Седые брови его беспокойно шевелились и под кончиком горбатого с синими жилками носа застыла, искривив губы, жалкая улыбка.
Вдруг около него появился рабочий со спущенной от шеи до пояса рубахой и с красным, исхудалым лицом. По голому телу его скатывались капли пота. Рассмотрев, что это не кто иной, как сам хозяин, он низко поклонился и в дико устремленных серых глазах его засветился страх.
С минуту Колодников смотрел на него молча.
— Что смотришь, как на зверя?! — грубо закричал