Как-то днем отец забрался в экскаватор и выкопал яму рядом со старым амбаром. Затем с помощью погрузчика опустил в яму огромный контейнер на тысячу галлонов и закопал его лопатой, а сверху посадил крапиву и чертополох, чтобы никто ничего не заподозрил. Работая, он насвистывал мелодию «Я красива» из «Вестсайдской истории». Шляпа его была сбита на затылок. Отец буквально расплывался в улыбке.
– У нас единственных будет топливо, когда настанут последние дни, – сказал он. – Мы будем ездить, когда все будут ходить пешком. Мы даже съездим в Юту за Тайлером.
По вечерам я репетировала в оперном театре Ворм-Крик. Его ветхое здание располагалось рядом с единственным светофором в городе. Пьеса была другим миром. Здесь никто не говорил о конце времен.
В Ворм-Крик люди относились друг к другу не так, как я привыкла в своей семье. Конечно, я общалась не только с родственниками, но все эти люди были такими же, как мы: женщины, которые нанимали маму, чтобы она принимала роды, или покупали у нее травы, потому что не верили в медицинский истеблишмент. У меня была единственная подруга, Джессика. Несколько лет назад отец убедил ее родителей Роба и Дайану, что публичные школы – это всего лишь программа правительственной пропаганды, и они тоже заперли дочь дома. До того, как родители забрали Джессику из школы, она была одной из них, но потом стала одной из нас. Нормальные дети перестали с ней общаться, и она осталась со мной.
Меня никогда не учили, как разговаривать с теми, кто не похож на нас: с теми, кто ходит в школу и к врачам. Кто не готовится каждый день к концу света. В Ворм-Крик было полно таких людей. Их разговоры казались мне разговорами из другого мира. Именно так я себя и почувствовала, когда режиссер заговорил со мной впервые. Он словно пришел из другого измерения.
– Иди найди ФДР, – сказал он мне.
Я не двигалась.
– Президента Рузвельта. ФДР, – повторил он.
– Это как Джей-Си-Би? – спросила я. – Вам нужен погрузчик?
Все засмеялись.
Я выучила весь свой текст, но на репетициях сидела одна, уткнувшись в черную папку и делая вид, что повторяю роль. Когда нужно было выходить на сцену, я произносила реплики громко и без запинки. Это вселяло в меня уверенность. Если мне нечего было сказать, то хотя бы Энни могла говорить за меня.
За неделю до премьеры мама выкрасила мои русые волосы в ярко-рыжий цвет. Режиссер сказал, что это превосходно. Осталось лишь подобрать мне костюмы до генеральной репетиции в субботу.
В нашем подвале я нашла растянутый свитер, весь в дырах и пятнах, и безобразное синее платье, которое мама перекрасила в тускло-коричневый цвет. Платье прекрасно подходило для сироты. Я с облегчением вздохнула – найти костюмы оказалось легко. Но потом я вспомнила, что во втором действии Энни носит прекрасные платья, которые купил ей папа Уорбек. Ничего такого у меня не было.
Я сказала об этом маме. Она погрустнела. Мы проехали сотню миль, обошли все магазины подержанной одежды, но ничего не нашли. На парковке возле последнего магазина мама поджала губы и сказала:
– Есть еще одно место, куда можно заехать.
Мы приехали к тете Энджи и остановились перед оградой из белого штакетника, соединявшей ее дом с домом бабушки. Мама постучала, потом отступила от двери и пригладила волосы. Энджи удивилась, увидев нас, – мама редко бывала у сестры. Но тут же тепло улыбнулась и пригласила нас войти. Ее гостиная напомнила мне вестибюль дорогих отелей из кино, столько там было шелка и кружев. Нас усадили на бледно-розовый диван, и мама объяснила, зачем мы приехали. Энджи сказала, что у ее дочери есть несколько платьев, которые могут подойти.
Мама осталась ждать на розовом диване, а Энджи повела меня наверх в комнату дочери. В шкафу я увидела множество роскошных платьев с кружевами и аккуратно завязанными бантами. Мне было страшно к ним даже прикоснуться. Энджи помогала мне примерять платья, завязывала банты, застегивала пуговицы, поправляла рукава.
– Возьми это, – сказала она, протягивая мне синее платье с белыми плетеными шнурами на корсаже. – Его сшила бабушка.
Я взяла это платье и еще одно, из красного бархата с белым кружевным воротником. Мы с мамой поехали домой.
Меня никогда не учили, как разговаривать с теми, кто не похож на нас: с теми, кто ходит в школу и к врачам. Кто не готовится каждый день к концу света.
Премьера состоялась через неделю. Отец сидел в первом ряду. Когда спектакль закончился, он отправился прямо в кассу и купил билеты на следующий день. В воскресенье в церкви отец только об этом и говорил. Не о врачах, не об иллюминатах, не о конце света. Только о спектакле в городе, где главную партию поет его младшая дочь.
Отец не возражал, когда я решила участвовать в следующей пьесе, и в следующей, хотя его беспокоило, что я так много времени провожу вне дома.
– Даже представить не могу, какие ужасы творятся в этом театре, – говорил он. – Наверняка это логово соблазнителей и прелюбодеев.
Режиссер следующей пьесы развелся с женой, что окончательно подтвердило отцовские подозрения. Он сказал, что не для того столько лет держал дочь дома, не пуская в школу, чтобы теперь видеть, как развращает ее сцена. А потом отвез меня на репетицию. Почти каждый вечер отец говорил, что пора положить конец моей театральной жизни, что он приедет в Ворм-Крик и окончательно заберет меня домой. Но на каждой премьере он неизменно оказывался в первом ряду.
Иногда он изображал моего агента или менеджера – поправлял мою технику, предлагал песни для моего репертуара, даже давал советы по здоровью. Той зимой меня мучили ангины. Петь я не могла. Как-то вечером отец подозвал меня и велел открыть рот, чтобы осмотреть миндалины.
– Да, они распухли, – кивнул он. – Здоровые, как абрикосы.
Когда маме не удалось справиться с ангиной с помощью эхинацеи и календулы, отец предложил собственное средство.
– Люди этого не знают, но солнце – лучшее лекарство в мире. Вот почему летом никто не болеет ангиной. – Он кивнул, словно одобряя собственную логику, и продолжил: – Если бы у меня были такие миндалины, я бы каждое утро стоял на солнце с раскрытым ртом. Пусть солнечные лучи освещают их хотя бы полчаса. Все сразу же пройдет.
Он называл это лечением.
Я делала так целый месяц.
Было ужасно неудобно стоять с разинутым ртом и головой, наклоненной так, чтобы солнце светило прямо в горло. Я не выдерживала и полчаса. Челюсть начинала болеть уже через десять минут. Кроме того, я ужасно мерзла, стоя без движения