Не знаю, можно ли назвать это жестоким обращением, но, когда я (давнымдавно) еще жил в мире черствых людей, я видел родителей, обычно обеспеченных, образованных, талантливых, благополучных и белых, терпеливых и любящих, заботливых и внимательных, и активно участвующих в жизни своих детей, не жалеющих комплиментов или дипломатичных с конструктивной критикой, красноречивых в выражении беззаветной любви и одобрения своих детей, отвечающих каждому словарному определению хорошего родителя добуквенно/-знаково, я встречал безукоризненного родителя за родителем, чьи дети вырастали А) эмоционально отсталыми, или Б) смертельно эгоистичными, или В) в хронической депрессии, или Г) на грани психоза, или Д) поглощенными нарциссической ненавистью к себе, или Е) невротически одержимыми/зависимыми, или Ж) какими-либо психосоматически ущербными, или З) какая-либо сослагательная пермутация пп. А) – Ж).
Что бы это значило? Почему же у стольких родителей, которые неустанно трудятся, чтобы их дети чувствовали себя хорошими людьми, достойными любви, вырастают дети, которые чувствуют, что они отвратительные люди, недостойные любви, и что им просто повезло, что у них такие чудесные родители, любящие их вопреки отвратительности?
Считать ли признаком жестокого обращения, если мать растит ребенка, который уверен не в том, что он от рождения прекрасен и заслуживает любви и каждой йоты чудесного материнского тепла, но отчего-то в том, что он гадкий ребенок, не заслуживающий любви, но которому как-то повезло с действительно чудесной матерью? Наверное, нет.
Но можно ли считать такую мать чудесной, если ребенок воспринимает себя подобным образом?
Я говорю не о своей матери, обезглавленной отлетевшей лопастью задолго до того, как ей представился случай произвести какое-либо влияние на моих старшего брата, невинную младшую сестру и меня.
Мне кажется, миссис Старкли, что говорю я о миссис Аврил М.-Т. Инканденце, женщине притом столь глубокой и непогрешимой, что чувствуешь себя попросту неловко, без обиняков в чем-либо ее обвиняя. Но что-то просто было не так, иначе и не скажешь. Было что-то жуткое, даже на культурно великолепной поверхности. К примеру, после того, как Орин, довольно очевидно, убил ее любимого пса С. Джонсона, поистине зверски, хотя и по случайности, а затем приложил все силы, чтобы избежать ответственности, да с такой ложью, которую родитель куда менее светлого ума, чем Аврил, раскусил бы вмиг, реакция миссис Инк не только не укладывалась в традиционные рамки определения жестокого обращения, но, напротив, казалась почти чересчур беззаветно любящей, сострадательной и самоотверженной, чтобы быть искренней. Ее реакцией на жалкую ложь Орина о лихаче-палаче стало не полное доверие, а вид, словно она и не слышала этой абсурдной выдумки. А реакция на саму гибель пса стала до странного раздвоенной. С одной стороны, она приняла смерть С. Джонсона очень близко к сердцу, мягко приняла поводок, ошейник и собачий огрызок и организовала расточительные мемориальные и погребальные службы, включающие душераздирающе маленький гробик из вишни, громко проплакала в уединении несколько недель и т. д. Но, с другой стороны, не меньше половины ее эмоциональной энергии ушло на то, чтобы быть с Орином чрезмерно заботливой и вежливой, повысить ежедневную дозировку комплиментов и ободрений, договориться о подаче его любимых блюд в столовой ЭТА, материализовать как по мановению волшебной палочки его любимые теннисные принадлежности в постели или шкафчике с приложенными теплыми записками, – короче говоря, исполнить тысячу жестов, которыми технически великолепный родитель показывает ребенку, как он его ценит [259], лишь бы Орин ни за что не почувствовал, будто она обижена на него за гибель С. Джонсона, или винит его, или стала меньше любить после этого инцидента. Мы не только не дождались наказания или хотя бы какой-нибудь заметной досады – но и резко участилась бомбардировка любовью и поддержкой. И все это в пандане с хитрыми махинациями, чтобы скрыть от Орина скорбь, подготовку к похоронам и моменты тоски по усопшему псу из страха, что он увидит, как тяжело его Маман, и почувствует себя виноватым, так что в его присутствии миссис Инк становилась еще веселей, красноречивей, остроумней, теплей и добрей, даже каким-то образом подспудно намекая, будто жизнь без собаки стала внезапно лучше, что с ее души свалился какой-то прежде не замечаемый камень, и так далее и тому подобное.
Какие выводы здесь сделает такой профессиональный аналитик мягких контуров нашего культурного профиля, как вы, миссис Старксадл? Это поведение до безумия заботливое, и любящее, и поддерживающее, или же в нем есть что-то. жуткое? Пожалуй, вот более прозрачный вопрос: почти патологическая широта души, с которой миссис Инк отреагировала на то, что ее сын в нетрезвом состоянии управлял ее машиной и проволочил ее любимого пса, чем обрек на абсурдную гибель, а затем выгораживался ложью, – так вот, эта широта души была ради Орина – или ради Аврил? Оберегала она «самооценку» Орина – или свое собственное представление о себе как о такой великолепной Маман, которую ни один смертный сын даже не смеет надеяться заслужить?
Когда Орин пародирует Аврил – впрочем, сомневаюсь, что вы или кто-либо еще сможет теперь уговорить его повторить пародию, хотя она и была гвоздем любой вечеринки в наши дни в академии, – он цепляет чрезвычайно теплую и любящую улыбку и медленно движется на вас, пока не придвигается так близко, что его лицо прижимается к вашему и вы дышите едва ли не нос в нос. Если вам доведется ее видеть, – пародию, – что вам покажется хуже: удушающая близость или безукоризненные тепло и любовь, которые ее сопровождают?
По какой-то причине теперь я представляю себе некоего филантропа, который с человеческой точки зрения кажется отвратительным не вопреки его щедрости, но как раз из-за нее: на каком-то уровне угадывается, что он воспринимает благоприобретателей его щедрости не столько как людей, сколько как различные тренажеры и снаряды, на которых он может тренировать и демонстрировать собственную добродетель. Что здесь жутко и отвратительно – такому филантропу обязательно нужно, чтобы нужда и страдания никогда не прекращались, ведь ценит он в первую очередь свою добродетель, а не благие цели, на которые эта добродетель якобы