– Вся разница в том, что в этот раз ты вышел на корт подготовленный, зная, где линии, как сказал бы Штитт.
– Терапевт горя поощрял мои пароксизмические чувства, просил назвать мой гнев и уважать его. Он все больше и больше радовался и возбуждался, пока я со злобой сообщал, что попросту отказываюсь чувствовать хотя бы йоту вины по любому поводу. Я спросил, что, мне надо было еще быстрее просрать Фриру, чтобы прийти в ДР вовремя и остановить Самого? Я не виноват, сказал я. Я не виноват, что это я его нашел, прокричал я; у меня даже черных носков не осталось чистых, я имел полное право в срочной степени озаботиться стиркой. К этому времени я уже во гневе колотил себя в грудную клетку, выкрикивая, что вашу мать, что я не виноват, что…
– Что что?
– Так и спросил терапевт по горю. В профессиональной литературе есть целый раздел жирным шрифтом по Резким паузам и Страстной речи. Терапевт горя теперь чуть на стол не заполз. Его губы стали влажными. А я попал в Зону, терапевтически говоря. Я впервые за долгое время оказался на коне. Я нарушил с ним зрительный контакт. Что мне хотелось есть, пробормотал я.
– Не понял?
– Так он и спросил, терапевт горя. Я пробормотал, ничего, что я ни хрена не виноват, и у меня была та реакция, которая была, когда я вошел в переднюю дверь ДР, перед тем, как вошел на кухню, чтобы спуститься в подвал, и нашел Самого с головой в остатках микроволновки. Когда я только вошел и еще стоял в прихожей, снимал ботинки, не поставив грязный мешок с бельем на белый ковер, и скакал на одной ноге, я не мог иметь даже малейшего представления о том, что произошло. Я сказал, что никто не выбирает и не управляет своими первыми подсознательными мыслями или реакциями, когда только входит в дом. Я сказал, что не виноват, что моей первой подсознательной мыслью было…
– Господи, малой, что?
– «Как вкусно что-то пахнет!» – прокричал я. Мой вопль едва не опрокинул горе-терапевта в кожаном кресле. Со стены свалилась пара рекомендаций. Я съежился в своем некожаном кресле, будто для аварийной посадки. Я приложил руки к вискам и раскачивался, хныча. Слова рвались из меня с всхлипами и криками. Что после обеда прошло четыре с лишним часа, и что я много трудился, и много играл, и проголодался. Что слюнки потекли в ту же секунду, как я вошел в дверь. Что «ням-ням, как вкусно пахнет» было моей первой реакцией!
– Но ты себя простил.
– За оставшиеся семь минут сессии на одобряющих глазах терапевта горя я простил себе все грехи. Он впал в эйфорию. Под конец, клянусь, его половина стола на метр поднялась от пола при виде моего терапевтически-хрестоматийного срыва в неподдельные чувства, травму и вину, при виде моего хрестоматийного оглушительного горя, а затем отпущения грехов.
– Ебушки-воробушки, Хэлли.
– Но ты прорвался. Ты действительно горевал, а значит, можешь мне рассказать, как это делается, чтобы я убедительно отболтался насчет утраты и горя от Елены из «Момента».
– Но я опустил, что каким-то образом самый кошмарно-завораживающий нюанс в топовом терапевте горя заключался в том, что его руки никогда не появлялись на виду. Ужасность всех шести недель каким-то образом сосредоточилась в его руках. Его руки ни разу не поднимались из-под стола. Как будто заканчивались на локтях. Не считая анализа материала в усах, я также немалые доли каждого часа тратил, воображая конфигурацию и деятельность этих самых рук.
– Хэлли, дай я спрошу, и больше не будем к этому возвращаться. Ты ранее дал понять, что особенно травматичным было то, что голова Самого лопнула, как неразрезанный клубень.
– И затем в, как оказалось, последний день терапии, последний перед набором команд А для Индианаполиса, когда я наконец порадовал его, а мое травматичное горе профессионально объявили раскрытым, пережитым и обработанным, когда я надел толстовку и приготовился распрощаться, и подошел к столу, и протянул руку в дрожаще-благодарственной манере, чтобы он никак не мог отказаться, и он встал, поднял свою руку и пожал мою, я наконец понял.
– У него там какие-нибудь покалеченные руки.
– Его руки были не больше, чем у четырехлетней девочки. Сюрреализм. Такая массивная авторитарная фигура, с огромным красным мясистым лицом, толстыми моржовыми усами, подгрудком и шеей, которая в воротник не влезает, а ручки – крохотные, розовенькие, безволосые и мягонькие, хрупкие, как скорлупка. Руки просто добили. Еле успел выскочить из кабинета, пока не накатило.
– Типа катарсическая пост-травматическая истерика. Ты сбежал.
– Еле добрался до мужского туалета дальше по коридору. Я хохотал так истерически, что боялся, меня услышат пародонтологи и бухгалтеры по бокам от туалета. Я сидел в кабинке, зажав рот рукой, топоча ногами и колотясь головой сперва об одну, потом о другую стенку в истерическом восторге. Видел бы ты эти ручонки.
– Но ты прорвался, так что можешь набросать мне чувства вкратце.
– Я чувствую, что наконец набрался сил для правой ноги. Волшебное ощущение вернулось. Я не прорисовываю в уме векторы к мусорке, ничего. Даже не думаю. Доверяю чувствам. Это как тот момент из пленочного кино, когда Люк снимает футуристичный шлем с прицелом.
– Какой еще шлем?
– Ты знаешь, что, естественно, человеческие ногти – это остатки когтей и рогов. Это атавизм, как копчик и волосы. Что они развиваются в утробе задолго до коры головного мозга.
– Так, что случилось?
– Что в какой-то момент в первом триместре мы избавляемся от жабр, но по-прежнему остаемся не более чем пузырем спинномозговой жидкости с рудиментарными хвостом, фолликулами волос и маленькими микрокусочками остаточных когтей и рогов.
– Это чтобы меня пристыдить? Что, мои вопросы о подробностях после стольких лет тебе мозги перекорежили? Я разбередил твое горе?
– Последнее подтверждение. Интерьер трейлера. Там был предмет или сопредельное трио предметов со следующей цветовой схемой: коричневый, лавандовый и либо мятно-зеленый, либо бледно-желтый.
– Я перезвоню, когда ты придешь в себя. Все