войне за то, что позволила ему встретиться с этим итальянцем.

– Прошу вас, продолжайте.

16

Такова легенда о сигаре Рабеса, то есть теперь уже о сигаре Гузмана. Она стала очень хрупкой, а потому была завернута в фольгу. И без того драгоценный, этот небольшой табачный свиток сильно вырос в цене, поскольку много лет пропутешествовал среди запахов имбиря, шафрана и перца, но больше всего – ванили. Ванилью сигара буквально пропиталась. Теперь она стала особенной, и Гузман решил, что когда-нибудь она будет последней сигарой, которую он выкурит. Для того ее и берег.

Он рассказывал эту историю, с гордостью демонстрировал сигару и снова бережно, как реликвию, клал во внутренний карман куртки. А напоследок говорил:

– Когда я ее раскурю перед смертью, в первом облачке дыма появится красная рожа Рабеса. И мы уйдем с ним вместе, как два старых друга. Да мы и есть друзья, я уверен, что душа Рабеса там, внутри, в плену у старой сигары.

Сценическими площадками Гузмана становились вестибюли больших отелей, фойе оперных театров, кафешантаны и частные клубы.

У него был свой метод очаровывать зрителей. Обычно он садился напротив совершенно незнакомого человека, раскуривал сигару и без всякой подготовки начинал рассказ. Поначалу выбранные таким образом слушатели терялись, но быстро подпадали под обаяние первых фраз и забывали о смущении.

Западня захлопывалась. А вокруг них тем временем собиралась небольшая толпа любопытных.

Сначала они спрашивали себя, кто этот диковинный маленький человечек, что так интересно рассказывает, куря трубку, но вскоре возникало ощущение, что они знают его давным-давно, как старого друга.

И все оказывались в его власти.

Держа сигару между пальцами, Гузман разворачивал перед ними настоящую игру фантомов. Он пускался в свободный полет сквозь облако ароматного дыма, пробуждая вожделение аудитории. А этот темный дымок скользил у него во рту, мягко и бархатно шурша, на миг замирал в ожидании, а потом вылетал, обретая призрачные очертания. И исчезал.

И Гузман забывал о смерти. Он был счастлив, сам не зная почему. Потом он объяснял:

– Я знаю, что поступаю скверно и когда-нибудь от этого умру. Но душа моя понуждает меня, она отрицает тело, подталкивая его к саморазрушению, ибо уверена, что переживет его. Она жаждет раствориться в невидимом потоке праздности, который действует, как наркотик. И растворяется, исключительно ради самой себя, ради собственного удовольствия.

Его страсть, его одержимость не ограничивалась одним курением и сочинением историй. Она была гораздо сложнее и состояла из многих компонентов. Третьей составляющей, ничуть не менее важной, чем первые две, были горы.

Горы для Гузмана имели определенное значение. Их поставили туда, где они стоят, для того, чтобы людям о чем-то напоминать: может, о смысле жизни, может, о том, насколько они хрупки и немощны, может, еще о чем. Каждому о разном.

Если Гузману попадалась гора, он останавливался, усаживался и разглядывал ее. И вслушивался, стараясь понять, что она хочет ему сказать. А потом, в знак приветствия, закуривал.

Он побывал в заснеженных Альпах, в Карпатах, в Пиренеях. У подножий Тибетских вершин, на высоте трех тысяч метров, где разреженный воздух и ветер огнем обжигают лицо, а табак не разгорается. Побывал и в Египте, возле трех пирамид в Гизе, этих трех гор пустыни.

В Килауэа, в Полинезии, до сих пор рассказывают о человеке, курившем рядом с вулканом. И вулкан курил рядом с ним.

Таков был Гузман, постоянно вопрошавший свою душу. Он знал, что где-то там она есть, внутри, но, как и все, не знал, где именно.

– С душой знается табак, – говорил он. – Он с ней знаком, он ее соблазняет. Ты куришь и с наслаждением следишь, как дым входит в тебя, обволакивая все тело, потом спускается вниз, к теплым внутренностям. И ты слушаешь, как он клокочет, словно гроза на подходе, темная, наэлектризованная… А потом вихрем поднимается вверх, к мозгу, и ты уже сам не понимаешь, куда он девается. Мы не способны отследить его путь, но он дорогу знает и в конце концов прикасается к ней. К душе.

В горах, где клубились белые облака, Гузман в каждом из них представлял себе очертания собственной души.

* * *

– На самом деле это прекрасный способ существования, – заметил Якоб Руман. – Однако не вижу, как при таком образе жизни обеспечить себе пропитание.

– На первый взгляд невелика забота, уж я-то знаю, – отозвался пленный. – Но хотите верьте, хотите нет, а Гузман разбогател именно на том, что ему удавалось лучше всего.

17

Гузман – истинный герой праздности.

Но его праздность вовсе не была ленью или апатией. Есть люди, которые рождаются, чтобы вершить дела, но есть и такие, что приходят в мир, чтобы напомнить нам, как, в сущности, прекрасно жить. И вторая категория нужна нам ничуть не меньше, чем первая.

А потому после короткого пребывания рассыльным в прачечной Мадам Ли Гузман больше нигде не работал.

Однако тот, кто не имеет безграничной ренты и не расположен просить милостыню, рано или поздно должен освоить какое-нибудь ремесло или иной способ зарабатывать на жизнь. Поскольку Гузман не относился к рангу обладателей крупных счетов или акций, а обычно был счастлив, если ему удавалось убедить кого-нибудь подать ему на пропитание, то, казалось, выбора у него нет.

От работы он не бегал, он просто скептически смотрел на то, что ему когда-нибудь удастся найти себе работу по душе.

У каждого человека есть хотя бы один талант – так утверждает Библия, – и Гузман знал, что его талант – это курить и рассказывать истории.

Но зачастую обладать одним талантом недостаточно. Нужно еще призвание – здесь мы имеем в виду особый дар превращать свой талант в прибыль.

Если следовать этой логике, то талант рассказчика явно мог бы обеспечить Гузману карьеру романиста. Но курительная составляющая была все-таки чрезвычайно важной.

Он мог точно указать, что именно курить и в какие моменты повествования делать затяжку, но не мог же он побуждать читателя к греху.

И потом, Гузман ни за что не согласился бы, чтобы его истории оказались пленницами книжной страницы. Они были живые, они всякий раз обрастали новыми подробностями, и эти новые необычные подробности занимали место прежних, и так до бесконечности. Истории – как деревья, которые, непрестанно отдавая плоды, сбрасывая листву и старые ветви, все-таки остаются деревьями. И зафиксировать истории чернилами означало бы лишить их души. Иными словами – обречь их на увядание.

Гузман, как ремесленник, тщательно отделывал фразы, искал синонимы, менял их ритм и музыку. Часто импульс необходимой вариации исходил от публики, и по лицам слушателей он определял, был ли пассаж лишен остроты или сценический эффект удался.

– Я – последний из аэдов[5], – говорил он о себе, указывая пальцем в небесную вышину, опьяненный дымом сигары и смехом публики. – Я, как современный Гомер, такой же неприкаянный, обреченный постоянно бродяжничать, чтобы нести

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату