На другой день Андреянович притащил Шумейке целый пучок конского волоса, которого хватило бы на сотню смычков. Сам помог натянуть волос, проканифолить и попросил Шумейку сыграть ему что-нибудь задушевное, таежное. Степан молча посмотрел на затеи отца и, не дожидаясь, когда Шумейка начнет играть, ушел из дома, хоть Шумейка-то старалась из-за него. И сразу же будто по избе полыхнул сквознячок. Так и полезли мурашки по заплечью.
Долго настраивала скрипку. Пальцы стали какими-то чужими, деревянными. Андреянович поторапливал.
— Чо бренькаешь-то, сыграй?
— Шо ж вам сыграть?
— «Глухой неведомой тайгою» — знаешь? Или «Ланцов задумал убежать»? А?
И вот полились мягкие, сочные звуки, такие же загадочные, чуточку грустноватые, как и сама тайга. Сперва неуверенно, робко, а потом все смелее и смелее играла Шумейка песню о тайге. И грезилось ей полноводье могучего Енисея, белоеланский шлях, где ехала со Степаном, — горы и горы! Звуки ширились, нарастали, как снежный ком, выплескиваясь через открытые окна, будили дремотную улицу. Андреянович слушал, низко склонив голову и беспрестанно теребя седой пышный ус, выжав скупую слезину на полнокровную загорелую щеку. Ему свое виделось. Непролазные дебри, полные звуков жизни, медвежьи тропы и густотравье, сохатиные стежки на солонцы, где сиживал на лабазе с братом Санюхой… Видел себя молодым, безусым, задористым и бесстрашным. Эх, если б вернуть те давние годы!..
Леша следил, как мать играет, смотря на сына тем далеким взглядом, который он никогда не понимал. Соседи Снежковы и Афоничевы высыпали к палисаднику.
Хорошо играла Шумейка, Андреяновичу понравилось. Не иначе, артистка. «И обличность как из кино вынута, и обиходливая».
Подумал. Артисты — народ ох какой ненадежный! Со стороны смотреть — терпимо будто, а как поближе — спаси нас, господи!
«Может, еще не прильнет к Степану?»
Спросил: что за песню наигрывала? «Реве та стогне Днипр широкий». Который Днипр? Не тот ли, где Андреянович брел когда-то еще в первую мировую войну? Тот самый?
— Глыби в нем вот столько, — и показал ребром ладони чуть ниже плеч. — Такая река в Сибири — не в счет, речушка! — И махнул рукой. — Масштабность у нас другая. Огромятущая.
— О, я бачила тот Енисей! — восторженно отозвалась Шумейка. — Такой реки нема на Вукраине.
— Во всех мировых державах таких рек нет, какие у нас в Сибири. И окромя того — люди кремневые. Как по характерам, так и по всему протчему.
И сразу, без всяких переходов:
— Любишь мово Степана аль так, манежишь?
— Ще це «манежишь»?
— Ну, голову крутишь, а потом — хвост покажешь.
Шумейка потупилась. Она, конечно, любит Степана. Разве бы приехала из Полтавы в Сибирь, если бы не любила? Столько лет она искала Степана…
— Слышала: правление колхоза не пускает Степана на директорское место в совхоз? То-то и оно! Сегодня вот подъехал сам секретарь райкома. Как там порешат, не знаю. Пойду вот, послушаю. Может, пойдешь со мной?
Пойти бы, но страшно что-то. За одиннадцать дней Шумейка дальше Малтата никуда не ходила.
— Нет, не пиду. Степа еще обидится.
— Оно так, без согласования нельзя. — И пошел из избы — высокий, угловатый, белоголовый, как лунь, бывший полный георгиевский кавалер.
В ограде подошел к старухе. Подкинул усы вверх, предупредил:
— Гляди у меня! Ежлив будешь обижать Шумейку, гайку подкручу. Смыслишь?
— Иль те по вкусу пришлась, лешак?
— Молчай, шипунья-надсада. Гляди! — И поднес к носу супруги свой увесистый кулак, величиною с детскую голову.
Аксинья Романовна попятилась: беда пришла!..
Андреянович вышел из ограды, оглянулся и плюнул. Самому ему невесело подле Романовны. Маялся всю жизнь — только и спасенье тайга-матушка, глухомань, колхозная пасека. Отчего такие разные люди проживают на белом свете? Один весь век шипит, суетится, тащит то отсюда, то оттуда, а зачем? Ужли в одном скопидомстве жизнь? Без веселинки — сердцу остуда. А Романовна так и прожила век, как кочерга. Ни в компании веселья, ни дома утеха.
Вечерело. Солнце только что закатилось, и по небу над Лебяжьей гривой расплылись багряные потеки. Потом и они померкнут, и настанет парная июльская ночь.
С пастбища серединою большака шли коровы. Пестрые, красные, пятнистые, черные, комолые, вислорогие. Напахнуло молоком и сыростью пойменных просторов.
Давно ли Андреянович шел по большаку с братьями — Михайлом, Васюхой-приискателем? Вчера будто. И Михайла помер в городской железнодорожной больнице, и Васюха нонешней весной тихо преставился. Колол в ограде дрова, упал и умер. Как не жил будто.
«Напару с Санькой остались — приуныл Андреянович. — Надо бы побывать у него. Вечно он, молчун, косоротится. А ведь одна кость — Вавиловская».
Сотрясая землю и воздух, навстречу идут трактора к мостику через Малтат. Гул нарастает, ширится, проникает всюду. Впереди шлепают разболтанными башмаками два стареньких ЧТЗ. Вслед за ними — новенький, сверкающий тускловато-серой краской ДТ-54 и знакомая коренастая фигура Андрюшки, сына Степана.
Андреянович подошел поближе.
— На целину?
Андрей оглянулся на деда, поправил пятерней черный чуб, скупо кинул:
— На целину.
Андреянович будто вьявь увидел заречные просторы целины, где вчера еще всем колхозом дометывали зароды сена. Веками лежала там целина, и никто ее не смел тронуть. Андреянович помнит, как на ту целину зарились богатей Юсковы и Валявины, да их осадили всем миром: не трожь! Мирская кладовая не для жадных рук. И вот поднимают целину. «Остатную кладовую распечатали! А не подумали про то, чем скотину кормить будут, когда выпаса распашут! Э-эх, руководители, корень зеленый! Племсовхоз организуют, а сенокосные угодья — под плуг!..» — И покачал головой, вспомнив, как он лет сорок пять назад, вставая с зарею, закладывал тройку в сенокоску, первым выезжал из деревни на заречные просторы. Тогда они жили одним домом с братьями. А что если бы сейчас вернулась единоличная жизнь и Андреяновичу отвели бы надел на заречной целине?
Махнул рукой:
— Куда мне? Отторглась единоличность. Ни один из мужиков не взял бы надел. Подумать, а? Не слыхано, не видано, чтоб мужик отказался от