Третьяк и Калистрат успели забыть, что если бы Ефимия назвала их имена на судном спросе, давно бы им не топтать землю. Теперь, оказывается, они спасители Ефимии.
III
Калистратушка бороду холит да в Юсковом становище пироги жрет, Апостолов-пустынников, учинявших тайный суд при Филарете, прогнали из общины: «Ступайте странствовать, яко праведники Исусовы». И те, как ни тягостно было покидать общину, накинули котомки на плечи и подались на все четыре стороны.
Верижников и тех Калистрат обжал: «Богу молитесь, а за топоры беритесь». И повелел пилить дрова в соседней роще, чтоб всем избам хватило на зиму.
Третьяк правил хозяйством. До Третьяка главенствовал сам Филарет с Ларивоном, а тут, на тебе, хитрущему Третьяку Калистрат передал вожжи. Известное дело: Третьяк Юсковых не обойдет, машну набьет, лучшие куски сожрет, а других морозить будет, поститься заставит да еще холопами сделает.
Беда, беда!
Старики наведывались в избу к Филарету, да тот ополоумел будто. Глядит, слушает, а у самого рот набок и звуки вылетают бессловесные. Глагола лишился. Ларивон примолк, погорбился и покорно гнул хрип на общинных работах.
По избам и землянкам смятение. Не стало крепости Филаретовой! Блуд, блуд. Еретики объявятся и веру порушат!..
Роптали и молились за старца Филарета, чтоб бог послал ему глагол и силу, как в Поморье, чтоб огнем пожечь Юсковых с Третьяком и Калистратом.
Парни с белицами игрищами тешились, да еще и песни украдкой пели. Слыхано ли? «Там, где веселье, там и сатаны раденье».
Ходоки с Енисея: Поликарп Юсков, Варласий Пасха-Брюхо, прозванный так за обжирание пасхальными куличами, сказывали про Енисей, где остались одиннадцать ходоков обживать место: «Места на Енисее как наши поморские. И лесу красного — видимо-невидимо, и река огромадная, и рыбы много, и паче того — зверя в тайге».
Вольной волюшки — хоть захлебнись.
Верижники приступили к Калистрату: ехать, мол, надо на Енисей, там и Беловодьюшко для спасения душ.
Но как же ехать, глядя на мокрую осень и на зиму?
— Ехать, ехать! — орали верижники. Им-то что: встал, встряхнулся, в мокроступы обулся — и все сборы.
Третьяк образумил:
— Зимовать где будете? Со еретиками-щепотниками в деревнях? Али под небом да под снегом? Не подохнете ли, яко тараканы? На Ишиме в землю зарылись, землянки да избушки понастроили, ячмень в землю усы клонит, пшеница на сорока десятинах стеной стоит. Бросить все али огнем пожечь?
Остались зимовать.
В сухую погоду, до того как подошел ячмень, поморские круглые копны сена перетащили на волокушах к скотным пригонам, а для дойных коров устроили навесы из жердей. Все мужики и подростки работали от темна и до темна. Более двухсот коров в общине да столько же лошадей. Было за тысячу коров, да в Перми сожрали.
Третьяк с верижниками Гаврилой и Никитой ездили в большое село на тракте, продали там сырые и выделанные кожи, отмятые овчины, масло и закупили у тамошнего купца сахар, крупу разную, железо для кузницы и кто знает что еще. Узнай у Третьяка!
Время подоспело осеннее, переменчивое. То дождь моросит, то пасмурь темнит, то ветер полощет.
Лопарев прилепился к Микуле — водой не разлить. И в кузнице работают вместе, и лясы точат, и брагу пьют. Общинники роптали: не вышло праведника из барина. И руки белые, и говор не мужичий, и про молитвы, должно, ни разу не вспомнил, если только знал их. При Филарете так бы не было: старец не терпел белокожих еретиков.
Ефимия тем временем отсиживалась в Мокеевой избушке, и кто знает, что она там делала! «Сорокоуст справляет», — говорил Третьяк.
IV
Настало утро сорокоуста…
Третьяк собирался ехать в город Ишим и позвал к себе Калистрата, Микулу и Лопарева.
Лукерья отварила по-башкирски барана и подала его на серебряном подносе царской чеканки и росписи. Лопарев догадался: не иначе как из кремлевской добычи поднос, как и кубки для вина.
Вместо лавок — кованые сундуки.
Из серебряных кубков вино пили, не брагу, серебряными ложками юшку хлебали и серебряными вилками мясо в рот тащили.
Для поездки в город Третьяк вырядился в плисовые шаровары, в красную рубаху под широким ремнем на чреслах, и поддевку Лукерья достала суконную, отменную, бог знает с чьих плеч стянутую. Калистрат и тот преобразился. Власяницу из конского волоса давно сбросил, а надел из черного плиса рубаху с широкими и длинными рукавами, шитую на манер боярских. Золотой крест на цепи так и сверкал на черном плисе.
Верижники Никита и Гаврила, едущие в Ишим с Третьяком, потчевались отдельно. Лукерья соорудила для них стол на перевернутой кадушке, застланной дорогой скатертью.
За такой-то трапезой и застала гостей у Третьяка племянница Ефимия.
В суконной однорядке с перехватом у пояса, в черном платке, повязанном до бровей, с большим глиняным горшком в руках, Ефимия быстро и резко взглянула на всех от порога, как кипящей смолой окатила, и, поклонившись в пояс, молвила:
— Есть ли кому аминь отдать?
— Спаси Христос! — подхватил Третьяк, ответно кланяясь. — Слава Исусу — милости сподобились. Думал, запамятовала про дядю-то, зело борзо.
Ефимия открыла горшок поминальной кутьи и зачерпнула деревянной ложкой отваренную пшеницу:
— Помяни, дядя, убиенного сына мово Веденейку в нонешнее сорокоустное утро.
— Господи помилуй, запамятовал. — Третьяк размашисто перекрестился.
— Дай ложку — кутью положить. — И опять Ефимия будто черным хлыстом стегнула по упитанному и потному лицу Калистрата, по медной бороде Микулы и по пунцовому, отдохнувшему от невзгод лицу Лопарева и как бы невзначай глянула на стол, полный явств и вина.
Третьяк принял кутью в свою ложку. Лукерья тоже взяла и на два серебряных блюдца попросила положить кутьи для дочерей, которых не было в избе.
Под Лопаревым будто горел сундук — до того ему было стыдно. А ведь знал: в сундуке украденное общинное богатство спрятано. И все-таки он не в силах был оторваться от сундука. Сколько же спокойного презрения было во взгляде Ефимии! Так смотрят святые на великих грешников перед тем, как спровадить их в геенну огненну.
— Ты ли здесь, Александра Михайлович, который приполз к нам в общину, в цепи закованный?
Лопарев едва продыхнул стыд:
— Я, Ефимия, — и вышел из-за стола.
В глазах Ефимии — кружевной узор затаенной обиды и горечи.
— Прости меня, грешницу. Не признала тебя. Помянешь ли сына мово Веденейку, удушенного под иконами руками праведников Исусовых? Ты же не сидел в ту ночь на судной лавке, помянуть без злобы можешь. Ты же не ходил за Веденейкой в избу Ларивона, помянуть можешь. Глаза твои не зрили, как два кровожадных коршуна исполняли волю сатаны и три коршуна зрили то убийство с судных лавок, помянуть можешь! Ты же не вырвал посох из рук сатаны, когда над твоей головой закружилась черная смерть, и не ты кинулся спасать свое тело