Звякнула цепь. Филарет и сам вздрогнул от этого звука. Мокей уставился на цепь и будто стал ниже ростом.
— Гляди, гляди, Мокеюшка! — гремел цепью отец. — Повязали меня еретики, собаки гряз…
— Убивец! — грохнул сын, потрясая пудовыми кулаками. — Убивец! Сына мово Веденейку удушил! А-а-а! Убивец!
Филарет повалился на колени.
— Кабы ты… кабы ты… не батюшка мой!.. Кабы ты!.. — Мокей рванул половинку разорванной рубахи, обнажив волосатую грудь.
— Убивец!..
Филарет съежился, трясся белой головой, бормотал молитву.
— Вера твоя… вера твоя… сатанинская!.. Как ты удушил Веденейку, сказывай? Сказывай, мучитель! Сатано треклятое, сказывай!..
— Исусе Христе! Исусе Христе! — бормотал Филарет, размашисто и быстро накладывая кресты.
Мокей глянул на иконы, на три свечи на божнице, потом на отца и опять на иконы, и вдруг рванулся в передний угол, сорвал большущего Спасителя и одним махом о стол — икона в куски разлетелась, и столетия проломилась.
— Исус твой милостивый и ты с Исусом — убивцы! Кровопивцы! Убивцы! — орал Мокей во все горло, хватая икону за иконой и разбивая их о стену так, что щепы брызгали.
Ларивон, неистово крестясь, подхватился и кинулся бежать.
— Убивцы! Убивцы! Нету бога, нету! Не верю! — еще раз выкрикнул Мокей и, потрясая кулаками, пошел из избы. Ударился головой о верхний косяк, выпрямился, схватил продольный косяк, вырвал его и тогда уже, пригнув голову, ушел…
Возле избы не оказалось ни одного караульщика — все разбежались. И в становище — ни души.
— Подохли все, или как?
Постоял, подумал, остывая на воздухе.
Ах да! Ларивон сказал, что Ефимию апостолы пытали огнем как еретичку, потом назвали праведницей, после того как удавили Веденейку, и что Ефимия теперь лежит в избе Третьяка, а возле нее беглый каторжник, барин какой-то, Лопарев: и что батюшка Филарет будто из беглых холопов помещика Лопарева. Мокей так и не уразумел, у какого Лопарева отец был крепостным? У этого ли, что заявился в общину в кандалах, или у какого другого. Пошел к становищу Юсковых. Косяк от двери нес в правой руке, как прутик. Ни тяжести, ни удобства для драки. Но если кого умилостивить по башке — душа до рая небесного долетит быстрее пули из ружья.
— Веденейка мой!.. Веденеюшка!.. Чадо мое светлое да разумное, где ты? Погибель пришла, погибель! Чрез Исуса, паче того — чрез бога!.. Проклинаю-у-у-у! — гаркнул в небо и погрозил звездам березовым косяком. Если бы мог, посшибал бы звезды, рог кособокого месяца и дырку проломил бы в тверди небесной, чтобы трахнуть по лбу Спасителя и бога заодно; отца и сына! — Молятся вам! Молитвы творят! А вы — сатано, но не боги! Сатано! Не верую боле, не верую!
Даже собаки и те попрятались от ярости Мокея Филаретыча.
В становище Юсковых всполошились поморские лайки, но ни одна не отважилась подступиться к Мокею, будто нюхом чуяли — добра не ждать.
Мокей постоял возле изгороди, поглядел туда-сюда, потом пнул ногою изгородь, повалил ее и вошел в ограду.
Миновал избу Данилы-большака, избу Микулы, полуземлянку Поликарпа, с которым вернулся из поездки на Енисей, опрокинул мимоходом кожевенные мялки и, размахнувшись косяком, ударил по кадке с водой. Клепки от кадки разлетелись во все стороны с той же легкостью, как дробь из ружья.
Из-за сарайчика вышли четверо с ружьями.
— Опамятуйся, Мокей! — узнал голос Третьяка.
— Што-о-о?! Где Ефимия, Третьяк?
— В моей избе лежит. Ты же знаешь, как ее жег огнем твой батюшка.
— Нету батюшки! Нету. Сатано есть, — ответил Мокей, подобно раскатам грома. — Низверг я вашего Исуса! В щепы обратил. Не верую в бога, слышите? Не верую!
— Опамятуйся, Мокей!
— Што-о-о?! — Мокей поднял над головой косяк. — С ружьями вышли? Четыре на одного? Еще Исус с вами? Ну, пуляйте! Не убьете враз — не жить вам всем, говорю.
Третьяк кинул ружье к сараю и пошел навстречу Мокею.
— Тут нету убивцев, Мокей. И сына твово Веденейку не нашими руками удушили. И Ефимию, племянницу мою, не нашими руками жгли.
— О! — Мокей опустил косяк и бросил его в сторону, продолжая стонать. — Сына мово Веденейку!.. Чадо мое светлое! Удушили! — И, закрыв ладонями лицо, зарычал, сотрясаясь всем своим мощным телом. — Хто возвернет мне Веденейку? Хто? Красавца мово? Хто возвернет?! Исус Христос или сатано?! Хто?!
Молчание в ответ.
— Хто возвернет Веденейку?!
Михайла Юсков подошел к Мокею, спросил:
— А хто возвернет мне Акулину со чадом?
Мокей уставился на Михайлу и, преодолевая тяжесть на сердце, переспросил:
— Какую Акулину?
— Бабу мою со чадом. Али не знаешь Акулину, на которой я женился, когда вышли с Поморья?
— Акулину? Померла, што ль?
— Твой батюшка огнем сожег яко еретичку и чадо такоже. Уже семь недель прошло.
Мокей сграбастал себя за волосы и готов был оторвать собственную голову, изрыгая проклятья на отца-убийцу.
— Буде, Мокей. Буде. Нету у нас этой крепости, зело борзо. Порушили.
— А бог есть? Исус Христос есть?
— Не богохульствуй, Мокей. Срамно так-то.
— Срамно?! Удушить малое чадо во имя Исуса — то не срамно? Можно? Исус повелел? Давайте мне тово Исуса, я его не на Голгофе распинать буду, я его…
Мокей не умыслил, какую бы казнь свершил над убивцем-Исусом.
— Где Ефимия?
— Сказал же: в моей избе лежит.
— Пытал ее сатано огнем?
— Пытал.
Мокей направился к избе, Третьяк за ним. Не надо бы тревожить больную Ефимию, и без того до смертушки запуганную. Но Мокей твердит свое:
— Погибель пришла мне, Третьяк. Вижу то. Чрез отца свово треклятого. Веровал в него, яко в Исуса. А хто они теперь — Исус и батюшка мой? Тати али того хуже. Попрал их, изверг из души!
— Не кричи так, Мокеюшка. Говорю же — Ефимия дюже хворая; у смерти на оглядках.
— Ладно. Кричать не буду, Третьяк. Нутром гореть буду. Третьяк первым прошел в избу. От сальной плошки в избе густой полумрак. Справа — малюсенькая глинобитная печь с подом (хлеб-то надо печь); слева — кухонный стол с кринками, чугунами один в другом, деревянные ведра. В избе троим не повернуться — до того тесно. Только у печки пятачок, где еще можно стоять. Все остальное занято пятью коваными сундуками с рухлядью и двумя лежанками из березовых кругляшей с толстым слоем умятого ковыльного сена, а поверх сена — пуховые перины. Наволочки на подушках шиты древнерусскими узорами, одеяла с лисьими подбивами, легкие, удобные. Покрывала и рухлядь — голландские. Третьяк не обошел себя, когда от Церковного собора плавал в Голландию с пушниной и с рыбой от собора. «Мужик оборотистый — жить умеет», — говорили в Поморье