– Твой отец жив, – сказала Мириам. – Я иногда его вижу.
Борис улыбался, но паутинки в уголках глаз – прежде морщин у него не было, подумала Мириам, внезапно ощутив жалость, – темнели старой болью.
– Да, он отошел от дел.
Она вспомнила, как отец Бориса, полукитаец-полурусский, великан в экзоскелете, вместе с другими строителями бригады стальным пауком карабкается по недостроенным стенам космопорта. В такие моменты в нем было что-то величественное: все они казались там, на верхотуре, насекомыми, сверкал на солнце металл, их клешни кромсали камень, возводя стены, которые, казалось, держат мир.
Теперь она иногда видела его в кафе: он играл в нарды, пил горький кофе из бесконечных чашек хрупкого фарфора, снова и снова бросал неизменно переменчивые кости, все это – в тени здания, которое помогал строить и которое в итоге сделало его ненужным.
– Ты его разыщешь?
Борис покачал головой.
– Может быть. Да. Позже… – Он отпил из стакана, скривился, расплылся в ухмылке. – Арак. Я забыл этот вкус.
Мириам тоже улыбнулась. Они улыбались без причины и сожаления, и пока этого хватало.
В шалмане было тихо, осьминоид разлегся в своем ведре, прикрыв выпуклые глаза, еле слышно переговаривались, развалившись на стульях, грузчики. Исобель сидела неподвижно, все еще затерявшись в виртуалье. Вдруг рядом возник Кранки. Мириам не видела, как он вошел, но у него, как и у всех детей Центральной, был талант появляться и исчезать. Мальчик увидел их улыбки – и стал улыбаться тоже.
Мириам взяла его за руку. Теплая.
– На улице не поиграешь, – пожаловался мальчик. Над его головой светился нимб: сквозь круглые капли воды в коротких колючих волосах прорывались радуги. – Снова дождь. – Он глядел на них с подозрением. – Вы чего улыбаетесь?
Мириам взглянула на мужчину, на Бориса, на чужака: когда-то он был тем, кого та, кем когда-то была она, любила.
– Наверное, просто дождь, – сказала она.
Два: Под навесами
Исобель смотрела, как они беседуют. Мама Джонс и странный высокий незнакомец, смутно кого-то напоминавший, будто дальний родственник, которого она видела издали и один раз, но разум Исобель был не здесь.
Увижу ли я его снова? Сердце барабанит быстрый чуждый ритм. Для Исобель это в новинку, ее словно раздирают заживо. В другой ее жизни все проще; в виртуалье она без труда перекраивает себя. Она видит: Мама Джонс смотрит на мужчину, так странно, можно подумать…
Но это же смешно. Можно подумать, у них любовь.
Любовь. От любви все так запутывается!
Исобель собрала вещи и ушла из шалмана. Увидит ли она его снова? Придет ли он? Проходя сквозь штору из бусин, она миновала Кранки и потрепала его по голове. Он серьезно смотрел на нее синими глазищами. Она шагнула на улицу, и впереди выросла Центральная, неимоверная и привычная; вокруг станции блестками на платье собирался дождь.
«Безумие», – решила она. И все-таки ее щеки пылали, и ей как бы нездоровилось, и голова шла кругом от предвосхищения.
Придет ли он?
– Встретимся завтра? – спросила Исобель Чоу.
Роботник Мотл стрельнул глазами направо и налево – слишком быстро. Исобель отступила на шаг.
– Завтра вечером. Под навесами.
Они перешептывались. Она набиралась храбрости. Подошла к нему. Положила руку ему на грудь. Его сердце стрекотало, она чувствовала это через металл. От Мотла пахло машинным маслом и потом.
– Иди, – сказал он. – Ты должна…
Слова умерли непроизнесенными. Его сердце трепыхалось в ее руке, будто цыпленок, испуганный и беспомощный. Вдруг она осознала свою власть. Ее это возбудило. Обладать властью над кем-то еще, вот так.
Его палец прокладывал путь по ее щеке. Горячий, металлический. Она вздрогнула. Вдруг кто увидит?
– Мне пора, – сказал он.
Его рука ее оставила. Он отстранился, и ее будто ударило.
– Завтра, – шепнула она. Он сказал:
– Под навесами, – и удалился быстрыми шагами из тени склада, в направлении моря.
Она посмотрела ему вслед и тоже выскользнула в ночь.
Ранним утром одинокая часовня св. Коэна Иных на лужайке на углу улицы Левински стоит оставленная, и никто не тревожит ее покой. Ползают по дорогам уборщики – всасывают пыль, разбрызгивают воду, скребут поверхности; низкий гул благодарности наполняет воздух, пока машины упиваются величайшей из задач, на краткий миг сдерживая энтропию.
У часовни преклонила колени одинокая фигура. Мириам Джонс, Мама Джонс из шалмана «У Мамы Джонс», с зажженной свечой подносит святому Коэну сломанную микросхему из древнего пульта ДУ для телевизора, бесполезную и устаревшую.
– Храни нас от Порчи, и от Червя, и от внимания Иных, – шептала Мама Джонс, – и дай нам смелости идти в этом мире собственным окольным путем, о святой Коэн.
Часовня хранила молчание. Впрочем, Мама Джонс и не рассчитывала на ответ.
Она неспешно выпрямилась. Колени уже не те, что прежде. Она не удосужилась поменять коленные чашечки. Она не удосужилась поменять большую часть исходников. Гордиться тут нечем, но и стыдиться нечего. Мириам стоит, вбирая утренний воздух, радостный гул дорожно-уборочных машин, воображаемый свист высотной авиации, суборбиталей, сходящих с орбиты и планирующих, как парящие на ветру пауки, чтобы приземлиться на крыше Центральной.
Вчера был странный день, подумала она. Борис сказал: отпуск. Но она знала: что-то осталось невысказанным, есть некие обязательства, связи, есть обстоятельства.
Только думать обо всем этом она не хотела. Не сейчас.
Прохладное, свежее утро. Летний зной еще не навалился на землю, не задушил самый воздух. Мириам пошла прочь от часовни, ступила на лужайку: как же приятно ощутить траву под ногами! Она помнила траву своей молодости, когда другие такие же, как она, беженцы из Судана и Сомали пришли в эту чужую землю, пересекли пустыни и границы, ища подобия мира, и обнаружили, что здесь, в еврейском анклаве, их не хотят, что они в изоляции. Она помнила, как отец каждое утро вставал, шел на лужайку и садился рядом с другими в тихом парализующем отчаянии. Они ждали. Ждали человека на пикапе, который приедет и предложит им стать чернорабочими, ждали автобуса агентства ООН – или, подчиняясь судьбе, спецподразделения «Оз» полиции Израиля, которое явится проверять документы, чтобы их арестовать и депортировать…
«Оз» на иврите – мощь. Но истинная мощь, думала Мириам, не в том, чтобы запугивать беспомощных людей, которым некуда больше идти. Она в том, чтобы выжить, как выжили ее родители, как выжила она – изучая иврит, работая, существуя скромно и тихо, пока прошлое становилось настоящим, а настоящее будущим, пока однажды здесь, на Центральной, только она и осталась – остальные разлетелись кто куда.
Ныне на лужайке спокойно, только одинокий роботник сидит, прислонясь спиной к дереву, – то ли дремлет, то ли бодрствует. Дорожное движение оживляется, уборщики, разочарованно