Докладываю ведущему: «Четыреста тридцать восьмой упал». Он: «Как упал?!.». Я: «Упал, взорвался…». Ведущий группы мне даёт команду: «Зайди, посмотри, есть ли живые». Я скорость подгасил и начал разворачиваться (к этому времени я уже мимо места падения пролетел). Завис… Картина жуткая: тела изуродованные, на них одежда горит, вертолёт весь разрушенный тоже горит. Я разгоняю скорость и докладываю командиру: место осмотрел, спасать некого, вертолёт взорвался, все погибли.
Слышу по радиостанции, как комэска стальным голосом докладывает старшему начальнику: «Два ноля первый, у меня одна боевая потеря». Тогда все, кто был в воздухе, подумали: «А где же прикрытие, командир…».
Для сравнения надо тут вспомнить, что до этого комэска эскадрильей командовал подполковник Е.Н. Зельняков. Везде сам летал, где надо и где не надо, и за собой эскадрилью таскал. Складывалось впечатление, как будто он смерти себе ищет. Но смерти не нашёл, а стал в Афганистане первым командиром отдельной эскадрильи, который получил звание Героя Советского Союза.
После доклада комэска комдиву нам дают команду разворачиваться и идти на аэродром. Тут же взлетел поисково-спасательный вертолёт и привёз погибших. Точнее, то, что от них осталось…
Если бы всё шло по плану, то вряд ли «духи» в такой ситуации стали бы стрелять. До места высадки оставалось километра три. Конечно, СУ-25 в этом месте нам бы не помогли. Но с нами бы шли две пары МИ-24 — справа и слева. Их из пулемёта практически не сбить, потому что они со всех сторон бронированные. Плюс ко всему, «духи» отлично знали разницу в огневой мощи МИ-8 и МИ-24. У последнего есть и пушка, и пулемёт, и управляемые и неуправляемые ракеты.
На МИ-8 тоже иногда ставили бронированные плиты, которые прикрывали экипаж. Но плиты были тонкие и от пуль не спасали.
Практика показала: если колонна МИ-8 идёт под прикрытием МИ-24, то работать по колонне может только самоубийца. При малейшем огневом воздействии с земли МИ-24 разворачиваются и гасят всё с вероятностью сто процентов. А когда мы подходим к самому месту высадки, то двадцатьчетвёрки нас обгоняют и начинают обрабатывать ту площадку, где должен высаживаться десант. Потом они становятся в круг, а мы высаживаем. Если даже в этот момент кто-то из «духов» высунулся, двадцатьчетвёрки гасят их без вариантов.
В те времена работу больших начальников оценивали по трофеям и по числу погибших. Если ты сдал определённое количество автоматов, пулемётов, «буров» и нет погибших — это результат. А если есть погибшие — все предыдущие результаты смазываются. А тут за один день в дивизии погибло пятнадцать человек. Прилетел командующий 40-й армией генерал-лейтенант Генералов. Меня вызвали в штаб, где собралось всё начальство, и долго пытали, что я видел: стреляли ли с земли или не стреляли? Была версия, что причиной падения мог стать отказ авиационной техники. Или на борту кто-то баловался с оружием и случайно убил командира экипажа. Или случайно взорвалась граната. Такие случаи были и до, и после. Сидит солдат, волнуется перед высадкой, затвором щёлкает или в таком состоянии кольцо гранаты может выдернуть. Потом это учли, и когда один вертолёт из-за этого упал, приказали перед посадкой в вертолёт отсоединять магазины, чтобы исключить самопроизвольный выстрел. Хотя поставьте себя на место бойца, которого вот-вот должны высадить на площадку, где по нему сразу начнут стрелять?! Ну кто тут будет держать магазин отстёгнутым? Так что в реальности магазин никто не отсоединял, и патрон был в патроннике.
Комиссия много версий перебрала. Авиационное начальство пыталось доказывать, что вертолёт не был сбит. Потому что, если вертолёт сбит, то надо привлекать к ответственности старшего авиационного начальника за то, что нам разрешили идти без обработки площадки штурмовиками и без прикрытия МИ-24.
Но потом из слов командующего я понял, что им всё-таки выгоднее было показать, что вертолёт был сбит именно огнём с земли. Командующий сказал: однозначно было противодействие стрелковым оружием с земли. Раз пошёл дым снизу, значит, пули попали по бакам.
Если кто-то скажет, что ему на войне не было страшно — не верьте. Боятся все. Мне, конечно, тоже было очень страшно. И жить я тоже очень хотел. Ведь мне было всего двадцать шесть лет. Жена дома, дочка маленькая… Но бояться можно по-разному. Кто-то боится, но дело делает, потому что стыдно перед боевыми товарищами. А кто-то боится и к доктору бежит и там говорит, что у него сегодня голова болит. Доктор в таком случае просто обязан отстранить лётчика от полётов. А проверить в полевых условиях без оборудования, болит ли у кого-то голова на самом деле или нет, невозможно. Но на самом деле все понимали, что никакой он не больной. Мы же видели: он, как и все мы, ест, спит, пьёт… А как вылет — заболел… Вообще настоящий лётчик, даже если на самом деле болеет, всё равно доктору скажет, что жалоб у него нет, а вместо этого подойдёт к командиру и попросит: «Ты меня не планируй, я болею». Но если ты уже в плановой таблице, то сказать доктору, что у тебя есть жалобы, — это явно не по-лётному. Мы таких не уважали.
После этой трагедии мы поняли, что всё может быть. Ведь перед вылетом мы с Женей Ряхиным в столовой рядом сидели. И жил он рядом со мной в соседней комнате. Да и в Рауховке квартиры у нас были на одной лестничной площадке.
После таких ситуаций надо было прийти в себя, расслабиться. Но вся беда была в том, что в Афгане с алкоголем было очень сложно. Водку в военторге не продавали, купить её можно было только у своих же, кто постоянно в Союз летал, совести не имел и на войне деньги делал. Бутылка водки у этих «бизнесменов» стоила сорок чеков. А младшие офицеры — от лейтенанта до капитана — получали в месяц двести шестьдесят семь чеков. Нетрудно сосчитать, что на месячную зарплату можно было только шесть раз выпить — и ты свободен… От денег.
Так что первое время мы спиртные напитки волей-неволей не употребляли. Но мой ведомый, Миша Стрыков, был простой советский парень, умудрённый жизненным опытом. Он знал, как