– На бунраку. Кукольный спектакль.
– А там тоже все будут завывать, как привидения из ужастиков?
– Не знаю. Но, между прочим, великий Тикамацу Мондзаэмон, которого называют японским Шекспиром, изначально писал свои пьесы именно для кукол, – вворачиваю я для убедительности, хотя Тикамацу я не читал и, в любом случае, мои доводы на жену давно не действуют. Однако на сей раз она неожиданно соглашается.
После кукольного театра Алла, видимо, смирилась со своей участью и по пути из Осаки в Токио сама предложила сходить на кабуки – для полноты картины. Спору нет, кабуки доступнее, чем но, и зрелищнее, чем бунраку. На представлении в Кабукидза стоит побывать даже, если ты уже видел тот же спектакль в гастрольном варианте за пределами Японии. Ибо кабуки – это не только то, что происходит на сцене, но и участие аудитории. Дикие выкрики из зала, от которых у иностранца может сложиться впечатление, будто половина зрителей страдает синдромом Туретта. По счастью, я предварительно ознакомился с англоязычной брошюркой, где было специальное предупреждение для туристов: не обращайте внимания на вопли, это такая традиция.
Из-за непривычности изобразительных средств и актерского метода трагедия поначалу воспринимается как комедия, все кажется карикатурным. Но ко второму отделению даже мы, невежды, прониклисьдраматизмом. «Те шестнадцать лет, когда ты был здесь, промелькнули, как сон, как сон…» – произносит главный герой, оплакивая сына, которого сам же и обезглавил. Ни дать ни взять греческая трагедия. Но с японской проблематикой. «Путь воина – решительное принятие смерти». Самурайский кодекс чести, подминающий под себя все на свете, перемалывающий человеческие жизни не хуже, чем фатум. Кажется, это один из лейтмотивов японской классики от Ихары Сайкаку до Мори Огая. Так, в «Семействе Абэ» вассалы слезно выпрашивают у старого феодала разрешение совершить харакири после его смерти. Матери, жены и дети этих вассалов всецело поддерживают их стремление покончить с собой и сокрушаются, если даймё[19] не дает разрешения (что свидетельствует о его неуважении к подданному). Такая традиция. Впрочем, поступки героев можно мотивировать чем угодно – честолюбием, долгом самурая или чистой случайностью («вареной скумбрией»[20] у того же Огая). Экзистенциальная подоплека от этого не меняется. Не меняется и эмоциональная окраска; она только усиливается, становится все более яркой, пока игра актера не дойдет до крайней точки напряжения. Это запал самурая перед сэппуку, смертника-камикадзе или члена якудза, который должен отрубить себе палец. Ослушание невозможно.
Театр Кабукидза начинается с вешалки, а заканчивается шумом вечернего Токио. Все еще сглатывая комок (по части катарсиса кабуки превзошел все ожидания), ты выходишь на улицу и попадаешь в непривычный, но уже узнаваемый мир живых аниме и муляжных бэнто. Чтобы удержать впечатление от спектакля, ты пускаешься в глубокомысленные рассуждения, пытаясь что-то сформулировать, высечь искру, извлечь урок или хотя бы какое-нибудь точное определение. Ведь должно же быть что-то в сухом остатке. Иначе зачем вообще был нужен этот театр? Но твой утилитарный подход не работает, сформулировать не получается. Через несколько минут комка в горле как не бывало. Да, под конец спектакля тебе что-то сообщилось, был какой-то шанс, но, чтобы воспользоваться этим шансом, нужно иметь быстрый ум, а твой не быстр и не остер. И поэтому тебе остается только одно: понять, что настоящая кульминация – это не плывущий звук сямисэна, не финальная реплика героя («Те шестнадцать лет… промелькнули, как сон… как сон…»), не сновидческая сила искусства, воспетая мастером Сосэки в «Треугольном мире», и не драматическая поза, известная под кодовым названием «указательный столб», а то, что происходит сейчас: мгновенное выветривание опыта, его окончательное исчезновение. Раз, и – ничего не было. Только легкий ветерок, вечерняя прохлада после жаркого дня. Впереди – ночное праздношатание по Синдзюку, где в любой вечер недели бродят толпы пьяных и усталых «salary-men»; где игровые автоматы «Патинко» никогда не нуждаются в починке.
Сероглазая вахтерша выдает номерки, принимает заказы. Три бутылки сётю, пожалуйста. Смотрит строго. «Вам туда». Длинный и плохо освещенный коридор, свинцовые двери палат, полная звукоизоляция. Точь-в-точь как в психбольнице, в «буйном» отделении, где я когда- то проходил мединститутскую практику. Долговязый санитар-надзиратель отпирает дверь, запускает новичков и… Вспыхивает неоновый свет, дискотечный стробоскоп. На огромном телеэкране мигает надпись: «Welcome to fun». Сётю сейчас принесут.
Я люблю пить с японцами. Несколько раз доводилось, и всякий раз было весело. Взять хотя бы недавние посиделки с нашей приятельницей Юкико, страстной любительницей русской культуры и иудейской философии. Любимое блюдо Юкико – селедка под шубой, любимый напиток – ерш. После двухсот грамм «Столичной» и нескольких бутылок «Балтики» эта хрупкая японка, работающая в нью-йоркском хедж-фонде, вдруг заговорила с хрипотцой, как в детстве – соседский алкаш дядя Петя, и сообщила нам с Аллой буквально следующее: «Вы не смотрите, что я похожа на русскую. Вообще-то я еврейка. И значит, дочь моя, Софи, тоже по Галахе еврейка. Она в совершенстве знает русский, польский и идиш». Маленькая Софи, которая в это время играла с нашей Соней, вряд ли подозревала о своем полиглотстве. Зато сама Юкико и вправду говорит по-русски. В свое время она объездила пол-России и даже побывала на Сахалине, где, как она утверждает, жила ее бабушка. Японцев, я заметил, вообще нередко тянет на все русское. Недаром в японской литературе то и дело всплывают русские персонажи: у Акутагавы – Толстой с Тургеневым на тяге вальдшнепа, у Танидзаки – эксцентричное семейство белых эмигрантов Кириленко, у Масахико Симады – жители Чернодырки, вымышленного пригорода Петербурга. Интересно вот что: когда японские писатели пытаются вывести образ русского человека, их интерпретация «русскости» не слишком отличается от американской. Так иностранные акценты у людей, приехавших из разных точек мира, иногда кажутся очень похожими, хотя их родные языки не имеют между собой ничего общего.
Короче говоря, чем больше выпито, тем ощутимей родство культур. Вот и я после трех стаканов сётю запел караоке во весь голос, почувствовал родное. Как будто сижу в гостях у Лены Mандель, в перекрестном дыму цветковских и кенжеевских сигарет, и тяну вместе со всеми военную песню. «Горит свечи