смирение хотя бы своим видом.
Перед воротами было пусто. Немногочисленные паломники и нищие уже внимали полуденной проповеди. Три служителя в потрепанных черных рясах подпирали стену и лениво переговаривались, поглядывая то на двор, то за ворота, на дорогу. Бредущего мимо Кортэ не удостоили и самым малым вниманием, тем подтвердив успех его маскировки. Нэрриха, старательно кряхтя и прихрамывая, протащился через двор. Отметил, что оседланных лошадей у коновязи нет, вооруженных людей не видно, а весь дозор на стенах составляют два старика, они как раз теперь разбрасывают хлебные крошки с таким блаженным и важным видом, с каким в столице бросают в толпу монеты, празднуя именины наследника.
Внешний храм, открытый для паломников, понравился Кортэ с первого взгляда. Невысокое строение, сразу видно: старинное. Прилепилось к обомшелой скале, дверь узкая и низкая, как щель. Первый же шаг через высокий порог погружает в полумрак, прохладу и отрешенность от суеты мира. Масляные лампады чуть вздрагивают подле стены, у первого камня кладки. На скромном возвышении в одну стертую щербатую ступень стоит, опираясь на посох, пожилой и на редкость мирно выглядящий служитель. Проповедь он читает не по-столичному, без надрыва и показного усердия. Нет у старца ни усыпанного каменьями символа первого камня, ни дорогущей книги в золотом окладе. Служитель неторопливо разговаривает вслух – то ли сам с собою, то ли с собравшимися. И не выглядит огорченным малочисленностью паломников, и не требует через слово жертвовать на храм…
– Каждый вытесывает основу для кладки личной жизненной башни делами и помыслами, – чуть прикашливая, рассуждал служитель. – Одни берут мягкий камень – песчаник – в работу, себя жалеючи, себе потакая. Иные вовсе норовят сидеть без дела да после в один миг насыпать фундамент из песка, бездумно доверяя последнему дню и случаю главное дело жизни, смысл её… А кого тщимся обмануть? Только себя одних… По делам нашим и воздаяние грядет. Кто песок грёб, тот и останется вязнуть в песке. Кто песчаник тесал, создаст слабые ступени, до срока они рассыплются. Лишь усердные воздвигнут всход, столь высокий и прочный, чтобы дать доступ к порогу вышнего…
Старик вздохнул, слегка прикашливая, отвернулся, зажег от одной из лампад тонкую восковую свечу и установил её в углубление на первом камне. Поклонился, зашептал едва слышно «отдание почести», высоко ценимое Кортэ. Завершив молитву, старец обернулся, благословил всех и удалился.
Нэрриха дождался, пока паломники прошаркают к выходу, пока угаснет шум шагов и голосов, а затем уляжется и душевный непокой. Только тогда нэрриха приблизился к древней стене, тронул первый камень. Постоял, озираясь и чувствуя себя самым нелепым из пройдох: золото жжет ладонь, свое золото – а достать его почти невозможно! Откуда у бродяги достаток? Между тем, старому храму хочется отдарить сполна за согретую душу… По совести рассуждая, не только за тепло! Гнет тяжестью стыд и перед проповедником. Кого собирался избивать шумный дон Кортэ, покидая столицу? Этого вот немощного старика, горячо верующего и готового искать в чужой душе и малую искру – даже если на проповедь явится всего один паломник?
Последний раз воровато оглянувшись на щель входа, Кортэ ссыпал горсть золота под первый камень, погладил глянцевый прохладный блок, до стеклянной ровности заполированный прикосновениями. Успокоено вздохнув, Кортэ улыбнулся, поклонился и пошел к выходу.
Солнце после сумерек храма ударило яростно, ослепило раскаленным добела жаром дня. Пришлось на ощупь отыскать место и сесть, привалившись спиной к кладке стены. Двор обители оставался по-прежнему тих, только птицы гомонили, хвалили служителей за щедрость хлебного подношения.
– Некоторые полагают волков грешными уже потому, что те желают отведать баранины, – негромко молвил рядом голос проповедника. – Между тем, урожденная природа не грех. Грех – неуемная жажда, вынуждающая при сытом брюхе резать все стадо, до последнего ягненка.
Кортэ смущенно пожал плечами, поднялся и поклонился, как следует. Полтора года жизни в обители научили соблюдать правило приветствия. К тому же уходить, не повидав старца еще раз, не хотелось, и Кортэ втайне обрадовался неслучайной встрече.
– Что, сразу видно, что я – волк? – буркнул нэрриха, поцеловав простой серебряный перстень и получив благословение.
– Так и я не овца, – повел бровью старик. Он, кряхтя, устроился рядом, на скамеечке, принесенной расторопным юным сэрвэдом. – Возраст берет свое, клыки выпали, шерсть повылезла, а повадки-то сразу вижу, на себя примеряю… Орден Зорких не таков, как мнится многим. Это по молодости братья жаждут сгребать души в костер веры – вилами. И я греб, грешен. Глядел на пламя, а того не ведал, что создаю лишь страх, а страх – он еще не вера… Или уже не вера. Теперь вот из сырых углей по зернышку добываю огонь. Хлопотно это, трудно, а все одно, пользы поболее, чем от иных затей. Ты с чем пришел, оборотень? Не рычи, что вижу, то вижу, не в своей ты шкуре, а только явился сюда сам… и значит, твой кривой путь выведет тебя к пользе и душевному благу.
– Как же, выведет… С чем я пришел? – усмехнулся Кортэ, глядя мимо собеседника, в сторону ворот. – Сам уже не понимаю, с чем и зачем. Не то я вижу, чего ждал.
– Первый настоятель древнего храма в горах избрал для нас имя Зорких потому, что полагал природу зрения исключительно сложной. Есть то, что доступно глазу. Но есть и иное, тайнописью внесенное в книгу души. Ты пришел в обитель ради явного, но чудо состоялось, и ты начал примечать сокрытое… так я разумею, – тихо молвил старик. Иным тоном уточнил: – Золота довольно ли оставил себе на дорогу?
– Конечно… Ловок ты подглядывать.
– Это ты неловок таиться, – рассмеялся старик. Покосился на ворота и тише добавил: – К обеду возвернутся здешние молодые волки. Спрашивай, что хотел и иди своей дорогой, мирный паломник. Новый-то настоятель, он пока что вилы предпочитает, горяч еще. Или выжил из ума… уже. Не разберу, мне свои грехи застят взор.
– Что у вас…