– Не квохчи. Давай ещё раз, с гонором ори, подбоченься, – строго велел нэрриха, сбросил плащ и начал снимать камзол. Бродяга прошептал требуемое, и сын тумана снова остался недоволен. – Плохо. Не пищи, ещё раз.
Когда лысый и изрядно злой Кортэ закончил переодевание и отсчитал десять монет, выделенные пройдохе в дар, тот уже довольно уверенно кричал нужные слова. Дрожащие руки нищего вязали из рыжих волос короткие снопики, довольно ловко крепили их на веревочку, готовя основу для навесной кудлатой челки. Бродяга часто всхлипывал и повторял, кашляя и срываясь в визг: его непременно убьют. Заметят, что не тот – и пристукнут…
– Дурак ты, – без прежней злости утешил Кортэ, критически изучил подменного «сына тумана», уже обряженного в камзол, штаны, башмаки и плащ. – Так все просто, а ты и не понимаешь! Ввались в любую гостерию, брось слуге конский повод и пару песет, не глядя ни на кого, прямиком топай через двор в лучшую комнату. И пей, и жри до треска в пузе. Они на тебя не осмелятся глянуть. Как же, ты ведь Кортэ… Но помни: не вернешь коня, я сам найду тебя и сам грехи тебе отпущу. Все, пшел вон.
– Не погубите…
– Почему даже последний дурак на дороге умнее меня? – вопросил Кортэ пыльный куст, старательно пачкая золой свой розовый череп. – Во: не хочет славы. Я-то хотел… Иди, не дави мне на уши. Жалости к тебе нету, а злость мою лучше не буди. Как я решил, так и будет. Ты теперь Кортэ, и ты уж со мной не спорь.
– Как прикажете, – обреченно поклонился бродяга и опасливо глянул на огромного коня.
– Как-как… так и прикажу. Сефе, отвези дурака в «Курчавый хмель», – велел Кортэ, почти силой забросил бродягу в седло и ласково погладил коня по шее. – «Курчавый хмель», ты помнишь, ты умный мальчик, именно туда ты возил меня всякий раз без ошибки, когда я был мертвецки пьян. Ну, вперед, к ячменю и чистке.
Вороной с сомнением фыркнул, мотнул головой, вырывая у никчемного седока повод из рук и утверждая: уважающий себя конь абы кому не служит. Напоследок Сефе еще разок покосился на хозяина – и ровной мелкой рысью удалился в сторону столицы. «Кортэ» трясся в седле мешком, невнятно и жалобно подвывал. Он горбился, и такой издали слегка напоминал рыжего нэрриха в самом беспробудно-пьяном его состоянии.
Настоящий Кортэ хмыкнул, потер грязную лысину, вцепился в ус, нехотя решаясь извести и эту примету. Отвернулся от столицы и пошёл, подтачивая нож и постепенно избавляясь от ухоженных и даже ценимых усов… Закончив с делом, нэрриха закинул за спину обмотанные дерюгой эсток и нож. Щурясь, выбрал направление и понесся во весь дух, ругаясь и шипя на острых камнях и колких ветках, мелькая белыми пятками, изнеженными в городской обутой жизни.
Было бы неправильно называть окольный путь, ведущий к обители, настоящей дорогой. От столицы, как и советовал настоятель, следовало сперва ехать торговым трактом на Альваро. Натоптанный башмаками и накатанный тележными колесами широкий след этой дороги змеился по жирным пахотным долинам почти точно на север. Удалившись по тракту на двадцать лиг от столицы, было важно не пропустить дорожку поуже, которая вильнёт к востоку сразу за развилком с марайским трактом. Отсчитав ещё лиг десять, снова следовало найти боковую тропку и двигаться старым королевским лесом, мимо крупнейшего в срединных землях Эндэры озера, оставляя его чуть севернее. Святые камни и сама обитель Десницы, выстроенная над ними, прятались от суеты многолюдья в предгорьях – скалистых, изрядно задичавших.
Кортэ бежал, фыркал шумнее вороного Сефе, который всегда находил важным сообщить хозяину лошадиное мнение по поводу дороги, подков, зрелости ячменя или скуки ровной рыси. Сын тумана остался совсем один – и злился на себя, увы, не имея возможности выплеснуть раздражение. Привычка к парадности и удобству едва не сыграла с ним очередную злую шутку. Зачем взял из стойла Сефе? Почему оделся богато и приметно? С какой стати отяготил кошель избытком золота? Ответы насмешливо блестели на виду, яркие, как самородное золото в речном песке. Полтора года жизни в обители не изменили привычки выпячивать себя, гордиться собой, нести себя как сокровище…
Он собрался в путь, и сразу, помимо разума, стал снова тем Кортэ – из прошлого. Он словно влез в тесную старую шкуру заносчивого и златолюбивого искателя славы. Он опять подспудно возжелал греться в лучах признания… А ведь мнил себя быстро и полно переменившимся, тешился самообманом. Новое – всего лишь пена на воде, она едва прикрыла глубинную суть. Или все же – наоборот? Он изменился, но былое норовит поставить подножку, как и предупреждал настоятель, неглупый, но склонный к напыщенному стилю: «Тьма тянет человека не канатом, она тоньше паутины, но, приклеившись, уже не отстанет, пятная не одежды – душу…».
В тьму и свет Кортэ не особенно верил. Греха в распитии хмельного не замечал, да и веселую, полную скандалов жизнь в столице полагал удобной для себя и ничуть не противной заветам Башни. Нынешнее утро первый раз показало: не так всё просто, как представлялось. Да и Ноттэ, если припомнить, более всего презирал фальшивую простоту, эдакую гладь показного, позволяющую мысли скользить по поверхности ленивым бликом – и не проникать в глубину, не тревожить темные омуты неявного, противоречивого.
Кортэ усмехнулся, удобнее укрепил сверток с оружием и побежал дальше – довольный собой. Без дорогой одежды, коня и громкого имени он наконец ощутил свободу. Почти ту самую, присущую Ноттэ, столь желанную и вызывавшую зависть: умение оставаться собою при любых обстоятельствах, независимо от толщины своего кошеля и титула собеседника. Среди леса или во дворце он всё равно – Кортэ. Стоило осознать это, отделить от золотой шелухи – и обрести понимание, пьянящее слаще и крепче вина…
А зачем ему, Кортэ, нужна свобода?