стенке, дремал с разинутым ртом чистильщик сапог у медного ящичка, блестевшего нестерпимо. Наискосок, за окном, тоже пыльным и засиженным мухами, чахоточный цирюльник стриг волосы медно-красному толстяку, — и все лицо его, шея, простыня были засыпаны остриженными волосами. Надо было совсем уже сойти с ума от скуки, чтобы в такой зной пойти стричься.
Между деревянными домиками, у каменных глыб развалившейся набережной, стояли лодки, прозрачная вода под ними была как воздух — зеленовато-голубая. На дне ржавели жестянки от консервов, шевелились волокна плесени.
Подполковник Изюмов сидел, не вытирая капель пота, — они выступили на лбу его, на мясистом носу. А на той стороне пустынной улицы чахоточный цирюльник все стриг, все стриг. Подполковник Изюмов чувствовал, как у него самого под мокрой рубашкой колются стриженые волосы.
«Мерзавец, кефалик проклятый, “пачколя”», — думал он про цирюльника мутной, тяжелой думой и сосал чубук, — кальян хрипел и булькал. Собака на улице, зевнув, щелкнула муху. В этот час городок на острове будто вымер.
«Ох, скука, прости господи… Ударить бы кулаком в чью-нибудь морду, — вдрызг…» В мутной памяти подполковника стали возникать различные морды, которые было бы недурно разбить. Но их было так много, что он только вспотел, затонув в этой неизвестной пучине, — морды, хари, рыла человеческие.
В то же время посредине улицы появился рослый молодой человек в матросской белой рубахе, в штанах клешем, из-под морского белого картуза падали волной, наискосок лба, блестяще-черные волосы. Юношеское бритое лицо его было очень бледно и по-женски красиво, только нос, большой и крепкий, придавал ему мужество и нахальство. Он шел косолапо, засунув руки в карманы черных штанов.
Подполковник Изюмов постучал ногтями в стекло. Юноша остановился, обернулся. Подполковник, прищурясь, собрав веки добрейшими морщинками, показал пальцем на чашку: «Санди, заходи, угощу». Юноша кивнул в сторону моря и скрылся в переулке. На лице подполковника появилось хитрое и недоброе оживление, — он бросил на стол пиастры и, выйдя на улицу, горячую, как печь, пошел следом за Санди, или по эвакуационным спискам, — Александром Казанковым, 26 лет, занятие — литератор, призывался в 1914 году, в 1916-м был контужен, в 1917-м освобожден, в 1918 году проживал в Киеве без определенных занятий, эвакуировался из Одессы пароходом «Кавказ».
Санди вышел на открытый берег, свернул к длинным, на сваях, деревянным мосткам, и у дальнего их края, повисшего над голубой, прозрачной водой, лег животом на горячие доски, раскинул ноги, подпер кулаком щеки и, видимо, приготовился надолго лежать и глядеть на солнечную, сияющую дорогу в лазурной пустыне Мраморного моря.
— Ну и жарища, черт ее побери, — сказал подполковник Изюмов, подходя по мосткам к Санди, сел сбоку него, поджав ноги. — Препаршивая, я вам скажу, здешняя природа. Кричат — юг, юг, а про клопов небось не кричат. Эге! Давеча вытаскиваю платок — в нем клоп. Вытаскиваю портсигар — клоп. На этом острове клопы на вас с потолка кидаются. Византия, будь она проклята, — клопы и жулики. Эхе-хе! А кровушки сколько русской пролито за эту самую Византию. Одним словом, — опять все та же русская глупость. Пришел Олег, прибил щит, — ладно, и успокойся. Нет, без Царьграда жить не можем, — двуглавого орла к себе перетащили. Знаем мы этого орла. Вот он, сукин сын, у меня за воротником — орел ползает. — Подполковник раздавил клопа, вытер о штаны палец, затем понюхал его. — Эх, Россия, Россия! Вы, чай, думаете, я монархист. Между нами, — конечно, не для распространения, — я социалист. Увлекаюсь, знаете ли, Марксом. Я по натуре — культуртрегер.
Санди не отвечал и не шевелился. Из лопнувшего башмака у него торчала грязная пятка. Подполковник плюнул в воду:
— Вчера дуру какую-то хоронили, гречанку. Пошел смотреть. Впереди мальчишки несут деревянных крашеных амуров, — поют, гнусят. За ними — поп, рожа гнусная, черномазая, — я бы этого, — где-нибудь на Лозовой мне попался, — в нужнике бы расстрелял. За попом несут упокойницу — головой кверху, сама в новых ботинках. Гроб плоский — ящиком. Мертвечиха — нарумяненная, в модной прическе, голова мотается… Тьфу… Сволочь ужасная… Ветер, юбки летят… Видали?
Санди, не оборачиваясь, пожал плечами. Подполковник закурил папиросу и обожженную спичку растер между пальцами.
— Нынче утром в цейхгаузе ободранных кошек выдавали, — сказал он спокойно, — бывшим гражданам Российской империи союзнички выдают кошек, — лопайте… Полковник Лихошерстов говорит, что это австралийские кролики, а по-моему — кошки. Ладно, мы это все припомним. Три года вас спасали, а теперь мы — жри кошек. Хорошо. И мясо консервное — это обезьянье мясо, австралийской человекоподобной обезьяны. Ух, тудыть твою в душу, отзовется когда-нибудь Антанте эта обезьяна. Я, знаете ли, — тут подполковник понизил голос, — думаю, что нам не за Антанту бы надо держаться… У вас, писателей, ум, так сказать, разносторонний, — понимаете, за кого надо держаться, а?
Санди продолжал глядеть на море. Подполковник вдруг громко расхохотался.
— Давеча в общежитии лежу, читаю какую-то брошюрку, и названия-то ее не знаю, — заглавие оторвано. Подходит ко мне полковник Тетькин, заглядывает — что читаю, вырывает книжку, — «ты, говорит, откуда ее взял… ты, говорит, большевик, сукин сын». Это я-то большевик. И начинается форменное дознание. Где взял книжку? Взял, — на окне лежала. Кто ее на окно положил? Это не первый, мол, случай, — брошюры агитационного содержания подбрасывают. Стали мы перебирать всех стрюков — на кого подозрение. А ведь с нами тыловой сволочи эвакуировалось шестьсот пятьдесят душ. Поручик Москалев указал даже на вас. Я говорю: господа офицеры, нельзя же сплеча рубить, — кого, кого, а Санди — литератор, честнейшая личность… Должен вас предупредить — уж очень найти ребята озлоблены, особенно поручик Москалев. Контужен, два ранения в грудь, нога разворочена осколком, жена расстреляна в Екатеринославе, сам — после расстрела из общей могилы вылез… Во сне вскрикивает, вскакивает. Кровь душит… Так я к тому