1
Сейчас мы никого не любим. Для любви у нас нет ни времени, ни опыта. Мы не успели, нам было некогда упражнять себя в этом чувстве. Оно нам кажется нежизненным и неудобным, как кринолины, как езда на перекладных, как религия. Чувство любви, ее вкус, ее формы нам незнакомы, и мы не испытываем ни огорчения, ни стыда оттого, что лишены его, — как негры не стыдятся ходить с обнаженными торсами до тех пор, пока не узнают о существовании одежды.
Судя по книгам и по рассказам, следует любить человека, или еще больше: человечество. А мы не научились даже любить самих себя. Мы подозрительны: страницы, говорящие о высоких чувствах, слишком часто кажутся нам искусственными и лживыми, раздражают нас, мы проверяем ими качество прочитанной книги. Любовь у нас заменена злобой, которую мы изучили прилежно и постоянно совершенствуем. Чувство злобы способствует нашему общению, создает единство переживаний, объединяет отдельных людей в человечество, отдельные часы — в эпоху. Чувство злобы (как, говорят, некогда — любовь) спасает нас от одиночества, дает нам силу, диктует новое право, новую нравственность, толкает на подвиги, согревает нас, и потому к этому чувству мы питаем привязанность и благодарность. Магеллан совершил путешествие вокруг света, движимый любовью к просторам, к искательству, стремлением к благу и пользе человечества. Наш Магеллан улетит в неизвестность, побуждаемый потребностью порвать с тем, что его окружает.
Мы обманываем далеких и близких, обманываем жен и мужей, мы растлеваем девушек, мы грабим имущество, обкрадываем в искусстве и в помыслах, делая все это без пафоса, без необходимости, без минуты раскаяния, с равнодушием и настойчивостью, потому что знаем, что те, кто нами обманут — обманывают нас, и те, что нами растлены — гордятся этим.
Однако, скудный запас необработанной нежности в нас существует, но капли ее падают на явления и предметы, может быть, не заслуживающие внимания, подобно тому, как в концерте, слушая певца, наряженного во фрак, мы стараемся проникнуть в глубину исполняемой вещи и самого исполнения, но остаемся холодны и даже ненавидим этого человека или — откровеннее — насмешку над человеком, а между тем, иногда достаточно, чтобы скрипнула дверь или простучали за окном копыта, — и весь наш состав наполнится музыкой. Мы никогда не любили, мы не знаем, что такое любовь, но, улавливая приближение нежности — к вечернему дождю, к изгибу стула, к глазам собаки — мы склонны думать, что когда-нибудь нам придется любить. С этой мыслью, ненужной и, может быть, неосуществимой, мы бережем нашу нежность, не зная, как с ней обращаться и чему она будет служить, бережем, сознавая ее хрупкость и любопытствуя, судьба ли ей погибнуть, или вырасти в большое чувство. Так неотесанный каменотес, еще не любя, бережно, неловко и боязливо пеленает окаменелыми руками своего первенца.
2
Мир начинает окрашиваться в голубой цвет: люди, земля, предметы. Окрашивание, или — вернее — пробуждение цвета возникает незаметно и неожиданно, как болезнь, как вдохновение; оно пугливо подкрадывается, и лишь в ту минуту, когда силы уже измерены, происходит первая вспышка. Мало-помалу, развитие цвета достигает той степени, за которой восторг почти граничит с головокружением.
Но легкая голубизна, впервые здесь отмеченная, еще слишком зыбкая, прозрачная и неотстоявшаяся, может быть, является только отсветом летнего неба, только совпадением, а не признаком надвигающегося порыва. Благодатная ласковость ветра, негромкий шум мотора, серые колокольни церквей, сиреневые крокусы альпийских лугов, далекий свист лесопилки, яблони по краям дороги, голубые километры асфальта, запах травы, цветов и бензина. Дорогу заносит в гору, на голубых поворотах вздрагивают крылья, внизу, за ветром, в дымке, ржавеют черепицы селений; долины, холмы устланы зеленью; тихие деревушки, прикрывшие истинный возраст шалостями реклам, раскрываются на минуту, пропуская машину, чтобы сомкнуться за ней и, отразившись в зеркальце над рулем, исчезнуть навсегда. Лиловая сахарность далей, возбуждение скоростью, картонная торжественность ветшающих замков — раскрашенные картинки из сказок Перро, пожелтевшие страницы сытинских, сойкинских изданий, когда-то разбросанных по ковру в натопленной зимней комнате, где цвели фиолетовые замки принцесс и королей, Золушка улыбалась в золоченой карете, запряженной цугом, розовая краска на лицах ливрейных лакеев немного съезжала на небо, а синее небо — на плюмажи кареты, и Кот в Сапогах, и Ершовский Конек-Горбунок, — заколдованный замок Спящей Красавицы, встревоженный окриком клаксона; дрожит крыло на повороте, летние распушаются облака; обреченная, нескошенная десятина, белая рябь маргариток, красные насосы гаражей, сверкающие по дорогам жуки с марками Ситроена или Бюика, — и бывает удивительно в захудалом музее провинциального городка, между портретом Сади Карно, положившего руку на свод законов (в котором, среди других, заключена статья о лишении жизни) и серебряной свадьбой в деревне — неожиданно встретить нежнейший пейзаж Сислея, а на прилавке букиниста купить за полфранка вторую часть (первая безнадежно затеряна) «Господ Головлевых» в итальянском переводе, начинающемся так:
Giuduccio ad ogni modo non die i denari al figlio, benche da padre amoroso gli facesse mettere in carozza carne, biscotti, caviale e altre provisioni da bocca. Ah, Pietruccio, Pietruccio…
Металлически-голубые, медно-красные, оранжевые, иссиня-черные, рубиновые, лимонные, скользят жуки по асфальту, ложатся платаны по краям