Иные сердито прикрикивали, полагая, что окрик заключает в себе целебные свойства:
— Успокойтесь же, говорят вам! Не смейте так дышать, а то я вызову доктора!
Когда же больной, окончательно почернев, действительно успокаивался и затихал, — смущенно произносили:
Умер (или: помер; преставился; отошел; намучился; намаялся; кончился; скончался; испустил дух; Богу душу отдал; Бог прибрал; приказал долго жить; приказал кланяться; сошел с кона; одним меньше стало; «спрятался месяц за тучку», с намеком на увлечение балалайкой; сыграл в ящик; скапустился; крышка; finita la comedia; был, да весь вышел; сдох, слава Тебе, Господи; околел и т. д.), — после чего приступали к нудной и поистине неприятной работе — омывание, прибирание, одевание, положение, перенесение покойника и дезинфекция столовой комнаты и дивана.
14
С того памятного, давно прошедшего вечера, когда в ночном такси Зина Каплун, манекен из дома Сюзи Верже, — сначала сопротивляясь, потом слегка запрокинув голову и полуоткрыв рот — впервые поцеловала инженера Ксавье, а его рука впервые легла под платьем на теплое лоно крепко стиснутых ног, и колени, уступая настойчивости пальцев, пропустили ладонь, но, спохватившись, сомкнулись снова; когда Зина Каплун, уже раздумав бороться, заботилась лишь о том, как бы не сделать какой-нибудь оплошности, могущей разочаровать Ксавье, и ее рот, заполненный поцелуем, издавал невнятные звуки — среднее между протяжным ннннн или ммммм, что можно было принять и за протест и за обиду и за выражение страсти; когда Ксавье, испытывая вкус и умение Зининых губ, решал второпях, какой поцелуй скорее обессилит упорство женщины и когда, наконец, можно будет крикнуть свой адрес шоферу, бесцельно кружащему машину по аллеям Булонского леса, а поцелуй длился, все более похожий на анатомическое исследование, и светлое пальто Ксавье, перетянутое кушаком, на мгновенье показалось Зине Каплун белым халатом хирурга, — поцелуй длился, и Зина радовалась крутым поворотам автомобиля, когда она все мягче падала на Ксавье; она оттаивала, она чувствовала свою влажность и наступление той минуты, за которой всякий стыд перестанет ее пугать, как и любая ее неловкость уже не смутит Ксавье; Зина готова была заплакать оттого, что они еще в такси, что в окне еще мелькают дома, что вдоль набережной еще бегут огни фонарей, и под ними в черной воде извиваются золотые червячки. После такси так восхитительна теснота лифта, так невозможно задержаться в передней комнате, оглядеться по сторонам и заняться приготовлением кофе на газовой плитке: все ничтожно, ненужно и раздражающе — рядом с тем, что должно произойти…
Именно с этого памятного вечера диван в квартире инженера Ксавье, издалека уже манивший Сережу Милютина, перестал для него существовать. С другой стороны, кто не знает, что ночные кафе на Монпарнасе, на Монмартре или в Латинском квартале закрываются только в пятом часу утра, чтобы снова открыться в шесть; и что этот час перерыва особенно располагает к отдыху на скамейке бульвара и даже к прогулкам, потому что утренний Париж прекрасен, как прекрасны, впрочем, все утра вообще, до утра жизни включительно? Таким образом, сказанное выше о диванах не имеет прямого отношение к Сереже Милютину, сидящему за столиком в кафе на Монпарнасе и поджидающему инженера Ксавье. Желтеют, краснеют, зеленеют прозрачные напитки в стаканах, и чашка кофе с молоком подле них кажется мутной лужицей рядом с многоцветной связкой воздушных шаров. Ксавье не торопится. Сережа Милютин следит за входной дверью. Стеклянная дверь на бульвар и зеркало устроены так, что если кто-нибудь идет по улице слева, то он же идет себе навстречу справа; в определенной точке двойники неминуемо сталкиваются лбами и исчезают. Если человек идет не спеша — зрелище представляется забавным, и можно подолгу с интересом наблюдать за такими пешеходами; но если человек бежит, то бывает страшно, и зритель невольно зажмуривает глаза. Бескровные, бесшумные автомобильные катастрофы происходят здесь постоянно, и так как Сережа Милютин, скучая от ожидания, дремлет, иногда погружаясь в сны, возникающие под опущенными веками безмолвные фразы, произносимые голубой пустотой, слова, полные значения, но тающие навсегда при первом шуме, и уже не слова, а что-то вроде табачного дыма, и не дым папиросы, и не визитная карточка банкира Гордона, а гладкий затылок соседа, бумажные треуголки теннисных состязаний, пыльный туберкулез платанов, и снова бутылки на фоне бесшумных столкновений людей и автомобилей, связка воздушных шаров, и еще такое милое, удивительно нежное, нужное и хрупкое, что можно встать и пойти, не сказав, не допив, не услышав, неясное и пряное, как капли дождя на кустах сирени, как запах свежераспиленных досок… За спиной судачат о казни араба, Пушкин написал повесть «Арап Петра Великого», начинающуюся строками о Париже, Ксавье не идет, но вместо него приближается художник Райкин и просит до завтра три франка. Сережа Милютин отвечает:
— Арапские штучки!
15
Допивая чашку кофе, сваренного инженером Ксавье, Зина Каплун решала вопрос: нужно ли ей доодеться и ехать домой или, напротив, дораздеться,