под стекол огнем истории. С края, двумя ступенями ниже, — Топориков, телохранитель вождя.
Наркомвоен сделал рукой знак приказа и замер в пол-оборота к войскам. Площадь затихла. Громкоговоритель разбросал над площадью слова пачками, от запятой к запятой, с короткими остановками:
— Склоним знамена перед памятью павших! На нашем пути было много потерь. На крови героев мы празднуем наш праздник!
Он чувствовал свою вознесенность над десятками тысяч людей, и ему представлялось, будто тело его выросло до громадных размеров, что оно равняется высоте трибуны, а ноги упираются прямо в землю. Слова, подхваченные усилителем, разлетались вокруг трибуны волнующими синкопами; площадь была затоплена звуками сверхчеловеческого голоса.
Оттиснутые милицией к самым Рядам безбилетные зрители вытягивались на цыпочках, влезали на тумбы и оттопыривали свои уши ладонями. Фигура оратора на красной трибуне виднелась оттуда крошечным изваянием, и искусственная огромность голоса была непропорциональна и почти смешна…
— Войны исчезнут так же, как исчезли кровавые жертвоприношения… Красная армия — щит угнетенных, Красная армия — меч восставших!
17
Но жизнь всегда отличается от произведений искусства, и, в особенности, от лубочных картинок. Естественная перспектива, уменьшившая до неузнаваемости фигуру народного трибуна в глазах безбилетных ротозеев, грубо нарушала собой величавую цельность зрелища. Еще более противоречил этому неслышный разговор, происходивший на трибуне для приглашенных под гул громкоговорителя.
— Большевизм, большевизм! Крах рационалистической аргументации! — шептал с опаской известный писатель на ухо известному художнику. На них обоих были одинаковые шубы с барашковыми воротниками, чухонские шапки с наушниками и желтые американские ботинки «Ара», выданные в кооперативе Дома ученых. Американские ботинки придавали костюму оттенок сурового, первичного благополучия. Оба не без гордости нащупывали в карманах розовые пропуски на почетную трибуну.
— «Революция — локомотив истории»! Бедные пассажиры! Но, знаешь, всякий раз, когда я встречаюсь с этим человеком, я чувствую… да… Революция, в сущности, есть не что иное…
На этих словах писатель вынужден был остановиться, так как начавшийся проход войск перед трибунами заставил его махать чухонской шапкой с наушниками и кричать «ура».
— …революция есть не что иное, как отчаянный прыжок на десять шагов вперед, чтобы потом сделать девять шагов обратно. Один- единственный шаг перейдет в наследство будущим поколением, а остальные девять составляют непоправимую трагедию современников…
Но самым решительным несоответствием с общей картиной парада была, конечно, зевота Степана Топорикова, стоявшего двумя ступенями ниже вождя. Два часа держал наркомвоен правую руку у шлема, пропуская перед собой войска, допризывников, пионеров. Краскомы, видавшие виды, переглядывались в изумлении и не раз спускались по красным ступеням, чтобы покурить за трибуной и размять затекавшие руки. Два часа неподвижно держал свою руку у шлема Топориков. Он напрасно старался уйти в созерцание проходящих процессий; напрасно ерзал челюстью, пытаясь предупредить, разжевать подступающую зевоту, — она подымалась в горле, шумела в ушах, и наконец, бессильный бороться, он уступал ей, растягивая рот до боли в висках и забывая все вокруг себя.
На исходе второго часа руки не стало… Плыли баржи по широкой Неве, черный буксир, подходя под Дворцовый мост, склонял задумчиво высокую трубу с красным обводом. Серый дым, вырываясь из-под моста, заволакивал прохожих. Клубилась прозрачная Биржа…
Сквозь сон, сквозь Биржу разглядывал Топориков исторический полуоборот вождя. Гигантский, с трезубцем в руке, он сидел на цоколе красной Ростральной колонны.
18
Сверкало солнце, весна хмелила, колдовала.
Наливался воздух черемухой. Москва процветала. На углах выросли кокетливые пепельницы, а возле пепельниц — груды окурков и шелуха подсолнухов. Божьи старушки, уцелевшие в бурях, повылезали на первый припек на скамейки. Пикниками ходили рабфаковцы на Воробьевы горы, смотрели на весеннюю даль в трубу с террасы, бывшей Крынкина. Беспризорные возвращались под вагонами на теплые месяцы с кавказских курортов. Залегли голубиные лихачи на козлах у Страстного монастыря, румяные матерщинники. Обрядился московский люд в парусиновые толстовки. Женщины щедро рожали, исполняя социальный заказ.