ковриком и уходил, – к машине приблизился, коврик в салоне постелил, убрав носилки на сиденье, – место-лежанку приготовил для увечного.
Так и этак пробуя к Шуре, перекатывающемуся с правого, не тронутого огнём, боку на спину и обратно, сначала подступиться, с поляны мы его подняли всё же с Колотуем. А после с горем пополам устроили Шуру на коврике в машине, вяло отбрыкивающегося и отмахивающегося здоровыми ногой и рукой, но оглушающего нас и раздирающего всю округу рёвом.
Кричать Шура прекратил, зато тут же, зловещим шёпотом, угрожать начал, что всех яланцев разом уничтожит, ни одному из нас не даст опомниться и убежать, кроме Белошапкина Егора Павловича, купившего у него дёготь, предупредит того, как Ноя Бог предупредил когда-то. Ракета с ядерной боеголовкой в тайге на нас, мол, приготовлена. Замаскирована. И чемоданчик с кнопкой – тот надёжно спрятан, и не пытайтесь, мол, найти. Достанет Шура чемоданчик, нажмёт кнопочку – ничто живое, дескать, не спасётся, а от деревни дырка лишь останется, даже репей не вырастет потом на этом месте, все будут ездить мимо бывшей нашей родины и в оставшуюся от неё яму мусор выбрасывать. Страшно, не страшно, мол?
Конечно – страшно.
Сели в машину водитель, санитар и Анна Григорьевна. Поехала машина. Нам, оставшимся на месте, слышно было, как голосит из машины, будто раненый заяц, Шура. Скрылась за ельником машина, не слышно её стало.
Господи, помилуй.
Как он, погорелец, и где теперь будет зимовать? Есть у него сестра родная в Елисейске, но та вряд ли брата примет. Как-то брала его к себе, скоро и выгнала. Не по нашей любви такое сожительство.
– В Инвалидке, – сказал Колотуй. – Если возьмут ещё такого… алконавта. Он же и там пропьёт, что можно и нельзя, утащит и продаст – шторы, бельё, посуду, мебель… И той, сестре его, зачем он нужен, там и своих забот достаточно – и сын, и муж не просыхают, и дочь, вдобавок, наркоманка.
– Она у них ещё же маленькая, – сказал я.
– Маленькая, – сказал Колотуй. – Ростом. Лет двадцать есть уже, не меньше.
– А я всё думаю – ещё ребёнок.
– Ребёнок… Пробы ставить негде.
Был там и Данила Коланж. Шёл откуда-то, остановился. С собакой. Щенок, которого подарил ему Гриша-остяк, подрос – по виду почти взрослый. На верёвке его водит, давно от чурки отступился – ту за собой уже Данила не таскает. Привык, видно, щенок к поводку – стоит, не вырывается, но находиться долго на одном месте ему скучно – натягивает верёвку, зовёт в поход хозяина – не лаем, а поскуливанием. Окраса серого – как волк молоденький – и спутать можно.
– Он не простил ещё Адаму, – сказал Данила. Ни на кого при этом не смотрел он, смотрел на поляну, где Шура только что валялся.
– Кто? – переспросил Колотуй. И я не понял: дескать, кто?
– Шура, – ответил нам Данила. – Мстит ему, поэтому и вспыхнул.
– Кому мстит? – спросил Колотуй.
– Адаму.
– А-а, – сказал Колотуй. Тут же сказал ему, Даниле: – Продай щенка.
– Не хлеб – не продаётся. Пойдём, Отзывчивый, – сказал Данила.
– Ты так назвал его – Отзывчивый? – спросил я.
– Сегодня называю, – ответил Данила.
– Ну, а вообще?
– По-всякому, он же живой – меняется. Вчера я звал его Задумчивым.
– А-а, – сказал я.
– Да-а-а, – сказал Колотуй – воздух в себе держал, держал, только теперь его как будто выдохнул. Рыжий он, Колотушкин Виктор Александрович. Нос у него крючком, концом своим чуть подбородка не касается, но – так и кажется – когда-нибудь вопьётся, стремится к этому, похоже; рот под ним, под краем носа – просто прорезь, почти без губ – сжевал их будто. Глаза – прощелины, и что там в них, не угадаешь, мелькнёт иной раз что-то жёлтое. Родился Колотуй в посёлке Волчий Бор: отец у него был
– А что, – спросил я, – Шура не простил Адаму?
– Есть, значит, что, – ответил мне Данила.
– Я тебе за него, – сказал Колотуй, – голубей дам. Пару. Дутышей.
– Нет, – сказал Данила. – Я по небу не летаю.
– А ты подумай, – сказал Колотуй. – После скажешь… Шерсть у него и шкура добрая. Зачем тебе он… и больной-то?
– Не он мне, – сказал Данила, – я ему.
– А ты подумай.