этом мире одна и понятия не имеет, как жить дальше. Придется научиться, но приезжать в этот дом было ошибкой – лежать здесь в чужой постели, когда и своя-то постель стала для нее чужой. Но отчужденность этого дома была не главным, ее-то она выдержит. Но сколько времени пройдет, пока она решится снова куда-то поехать с ночевкой?
Спустившись вниз, она обнаружила, что Кэтрин и местная жительница, приходившая помогать по хозяйству, затеяли генеральную уборку кухни и кладовки, чтобы разместить в последней сушилку возле стиральной машины. С полок поснимали всю посуду, фаянсовую и глиняную, чтобы стереть пыль, и теперь Кэтрин очищала ящики и сортировала извлекаемое из них – что-то выбросить, что-то вернуть на место. Конор и один из кузенов помогали ей, а Донал сидел в стороне. Увидев Нору, Донал повел плечами, словно говоря: его все это не касается.
– Налей себе чаю, Нора, – сказала Кэтрин, – и если найдешь хлеб и тостер… Господи, какое будет облегчение с этим покончить. Но у меня хоть много помощников.
– Я прогуляюсь, – ответила Нора.
Кэтрин недоуменно повернулась:
– Там льет как из ведра. День-то не для прогулок, а позже съездим в Килкенни, мне надо купить для этой машины антинакипин. Знаешь, я почти жалею, что взяла ее. Дилли наплела, что работы станет вдвое меньше.
– Я возьму зонтик, – сказала Нора.
– Зонтики в стойке у входа, – ответила Кэтрин. – Закрой поплотнее парадную дверь, ладно? В такое ненастье она становится очень тугой.
Об этом ее никто не предупреждал. О том, что она не сможет испытывать обычные чувства, обычные желания. Нора подумала, что Кэтрин, наверно, заметила это и не понимает, как себя вести, чем только ухудшает положение дел. Шагая по подъездной дорожке, Нора ощутила неукротимую ярость. Придется научиться ее обуздывать. Бессмысленно обещать себе, что впредь она сюда ни ногой, бессмысленно злиться на сестру. До этого момента она не смогла простить только одного человека – врача, который вел палату, где Морис провел последние дни жизни;
ярость заставляла ее мысленно писать ему письма и решительно отсылать, – письма оскорбительные или холодно-информативные, письма, в которых она угрожала ему, что расскажет всему миру, чем он занимался, пока ее муж умирал; что он отказался облегчать боль, заставлявшую Мориса беспрерывно стонать. Она не раз искала врача, снова и снова спрашивала сестер, можно ли что-нибудь сделать. Те подходили к постели, и кивали, и соглашались – дескать, да, что-то сделать необходимо. Но врач – при одном воспоминании о нем она зашагала быстрее и окончательно забыла о собиравшихся над головой тучах – не подошел с ней к постели, заявил, что у ее мужа слабое сердце, а потому он не хочет назначать никаких обезболивающих из страха навредить сердцу.
А Нора, и Джим, и Маргарет сидели у его койки, отгороженной ширмой от других пациентов и их посетителей, чтобы тем не было видно. Но им было слышно. А когда пришли отец Куэйд из дома священника и сестра Томас из обители Святого Иоанна, они услышали тоже. Нора и Маргарет держали Мориса за руки, и говорили с ним, и утешали, и обнадеживали, и обещали, что он поправится, но обе знали, что боль не уймется до самой его смерти.
Смерть, однако, не шла. А Морису было так больно, что ловить его за руку, когда он тянулся к чему-то, бывало почти опасно, так крепко он впивался. Нора подумала, что в те часы он был живее, чем когда-либо прежде, – желания, паника, страх и боль пылали в нем, обращая его в рычащего зверя, и его слышали уже не только в палате и коридоре, но и в приемном покое.
Нора подумала, что работа в такой маленькой больнице – лекарне, которую скоро закроют, – наверняка не была воплощением студенческих мечтаний того доктора. Похоже, он был единственным там врачом – вел приемы, дежурил ночами, а потому найти его удавалось не часто. Его не могла не угнетать работа в сельской глуши, без хирургической палаты и отдельного кабинета, без специалистов-кардиологов и профессуры, за которыми тянется свита из студентов. Этот молодой доктор ничего не знал о боли и смерти, Нора припомнила, что он разговаривал с нею так, будто она отнимает время у крайне занятого человека. Ненависть к нему снова захлестнула ее, и это чувство принесло странное наслаждение, пока она шла под начинавшимся дождем.
А дождь зарядил всерьез, и Нору нагнал автомобиль – Кэтрин приехала за ней. На переднем сиденье устроился Донал, он вылез, уступая ей место. Придерживая дверцу, он ухмылялся, будто был с Норой в сговоре. Она впервые за многие месяцы видела его улыбающимся и после только об этом и думала, пока они в молчании катили домой.
Кэтрин ввела ее в дом, как ребенка, который не послушал совета умных людей.
– Погибли твои туфли, – сказала она.
– Ничего, высохнут.
Нора переоделась и нашла припасенный роман. Спустившись на цыпочках по лестнице, она отправилась не в кухню, а в гостиную. Комната была полна картин, китайского фарфора и ламп, доставшихся Марку по наследству. Мебель тоже принадлежала не одному поколению его родственников, и мастер из Дублина недавно сменил обивку. Поскольку этой комнатой пользовались редко, Нора решила, что, сидя здесь, да еще в домашней затрапезной одежде, да еще праздно, с книгой, она раздосадует Кэтрин, которая хлопотала в кухне. Нора взяла стул и положила на него ноги. Она пожалела, что еще не начала читать книгу – могла бы сразу погрузиться с головой. В конце концов она ее отложила, откинула голову и закрыла глаза. Она вызвала в памяти улыбающееся лицо Донала, когда тот придерживал дверцу машины, и представила, что сказала ему Кэтрин, когда они поехали ее искать. Слова Кэтрин, а скорее, ее досадливое молчание или сердитый тон развеселили Донала, а мысль об этом развлекла теперь и Нору.