собственной жизни в молодости как «полную, несколько безумную преданность исследованию». «Чарующе совершенный мир науки» станет для него в известной мере параллельным миром, в котором можно действовать без риска прямого вовлечения. Сходное отношение к интеллектуальному искусственному миру можно найти у Сартра и Зонтаг. Впоследствии Бурдьё, конечно, критикует эту одновременно окрыляющую и подавляющую «двойную жизнь». Радость чистого познания дается ценой дистанцирования от своего предмета исследования. Можно предположить, что общественная ангажированность Бурдьё в 1990-е годы была попыткой искупить, отплатить политической монетой субъективно переживаемую вину перед объектами социологического использования и (зло)употребления. В интервью с Акселем Хоннетом он указал и на автобиографические корни своего скепсиса по отношению к «теоретической установке»:
Эта трудность для меня смотреть свысока на кабильских крестьян, с их свадьбами и прочими ритуалами, коренилась, несомненно, в том, что в детстве меня окружали очень схожие [французские] крестьяне, чьи взгляды на честь и бесчестие были абсолютно теми же, и что я тем самым остро чувствовал искусственный характер моей благоприобретенной объективистской перспективы с птичьего полета <…>, равно как и искусственность той перспективы, которую мне предоставляли информанты, пытавшиеся – в стремлении играть по правилам, а значит, быть на высоте ситуации, созданной самими этими интервью, – превращаться в теоретиков собственной практики.[725]
Примечательна в этом высказывании не столько рефлексия, направленная на ситуацию социологического исследования, сколько параллелизация Кабилии и Беарна. Исследования в Алжире в результате становятся метафорой для отношений на юге Франции, а детство Бурдьё – метафорой для работы взрослого социолога: о(т)страненный взгляд еще не социализированного ребенка предстает эпистемологической моделью для аналитического исследования этнолога. В разговоре с Францем Шультейсом Бурдьё провел эту аналогию еще дальше:
Понимающий взгляд этнолога, который я бросал на Алжир, я мог теперь применить к себе, к людям с моей родины, к моим родителям, к дискурсу моего отца и матери и все это вновь обрести, причем без всякого драматизма. Ведь одна из самых больших проблем «безродных интеллектуалов» состоит в том, что им остается только альтернатива между популизмом или, напротив, определенным стыдом за самого себя, обусловленным классовым расизмом.[726]
В своем самоанализе Бурдьё настойчиво подчеркивает свою дистанцию с официальной, политической, культурной и научной системой, не раз говорит о «диссидентстве». То, что он его, вероятно, осознанно инсценирует, хорошо видно по рассказанному им эпизоду военной службы в Шартре: раз в неделю он должен был перед всем полком выходить из строя, чтобы получить номер «Экспресса» (на который он был подписан), известного своей прогрессивной трактовкой алжирской политики.[727]
С точки зрения Бурдьё, биография складывается поэтому не в «роман воспитания», не в череду педагогических переживаний, а в сложное взаимодействие между индивидом и социальным полем во всей его совокупности. Самым явным образом Бурдьё критикует попытку представить человеческую жизнь как упорядоченную структуру в своей статье «Биографическая иллюзия» (1986).[728] Он выступает против того представления, что биография должна следовать за жизненным проектом и что взрослое состояние есть (хроно)логическое следствие детства. На самом же деле последовательно-логичное изложение в автобиографии есть просто выражение склонности «делать из себя идеолога собственной жизни». Автобиограф отмечает задним числом отдельные события как особо значимые и выстраивает из них повествование, нацеленное на определенный телос.
Даже собственное имя, предстающее единственным постоянным признаком личности, как следует из перспективы Бурдьё,
Попытка понять жизнь как уникальную и самодостаточную череду событий, взаимосвязь которых лишь соотносится с «субъектом», чье постоянство выражается только в собственном имени, – эта попытка столь же абсурдна, сколь и попытка объяснить поездку на метро без учета структуры сети, т. е. матрицы объективных отношений между разными станциями.[730]
Главным обвиняемым в биографической «логической ошибке», или, по ироничному выражению Бурдьё, в этой «философии биографии», выступает Жан-Поль Сартр с его монументальным флоберовским проектом. По Бурдьё, Флобер был не только как младший сын «идиотом семьи Флоберов», но и как писатель – «идиотом буржуазной семьи». Этот аспект ускользнул от Сартра именно потому, что он следовал ложной, ибо на индивиде сконцентрированной, концепции биографии.[731]
Возможно, учитывая это, допустимо рассматривать обширное исследование о «Homo academicus» (1984) как пробу пера для такой автобиографии Бурдьё, которая бы наряду с индивидуальными учитывала и институциональные факторы. В предисловии он излагает (выше нами цитировавшуюся) формулу, резюмирующую его интерес к автобиографии: «объективация объективирующего субъекта». Эта книга идеально отвечает его собственным требованиям к автобиографии. Во-первых, сам Бурдьё там практически не появляется, здесь нет никаких рассказов о себе от первого лица, никаких телеологически заостренных повествований. Во-вторых, Бурдьё позиционирует свою жизнь в общем научном поле, причем так же, как он сделает это позже в «Эскизе», а именно: на самом краю академической индустрии. Имя Бурдьё появляется в книге только дважды, и оба раза – в приложениях. В главе с саркастическим названием «Хит-парад французских интеллектуалов» Бурдьё анализирует опрос журнала «Lire», проведенный в 1981 году. Список самых влиятельных французских интеллектуалов воспроизводится здесь в виде фотографии из журнала. С большим отрывом лидирует Клод Леви-Стросс, за