потер лоб.
– Снип-снап-снурре! – заорал он. – Пурре-базе-люрре!..
Потом он потрогал насечку на рукоятке и спросил:
– Какая тебе нужна марка?
– Все равно, какую дашь.
– Все равно?.. А что ты с ней будешь делать? Альбомчиком обзавелся, тюлька?!
Я проглотил подкатившую к горлу обиду, набрал побольше воздуха и единым духом выложил все про письма, про погубленную мою коллекцию, про бабушкину несправедливость и старого генерала.
– Ха-ха! – снова воскликнул он. – А звону было на весь двор: альбомы, марки, штампы… Скажи лучше, где твой бант, котик – круглый животик?
Побелев, я шагнул прямо на него.
– Ха-ха! – сказал он потише. – Не волнуйся, котик. Ты лучше запомни: марки в коллекциях уже погашены, их клеят на письма только дураки.
– Погашены?.. Как погашены, а кто их зажигал?
– Никто, конечно, тюлька ты безмозглая! Это просто научное слово такое. «Погасить» – значит «поставить штамп». А тебе нужна чистая марка. Ясно?
Я молчал.
– Ладно, – взмахнул он пистолетом, – жди тут!
Да, рыжий Изя жил неплохо. В зеркале резинка с палочкой вместо моего лба торчала теперь прямо посреди распахнутой двери, и там за шелковыми портьерами виден был шкаф из красного дерева, и радиоприемник, и половина усатого портрета в золотой раме.
Рыжий, выйдя из другой двери, протянул мне две марки:
– Пошли «авиа», быстрее дойдет.
– Спасибо, – прошептал я, подавленный его благородством, повернулся и пошел к выходу.
Рыжий Изя со скрипом вогнал в дуло пистолета вторую палочку и вывел меня под прицелом за дверь. Но, защелкнув замок, он вдруг снова открыл его, вышел за мной на площадку и, оглядевшись, спросил тихонько:
– Думаешь, он и вправду бы пел?
На дистанции
– Табун античности и ренессанса!.. – прогремел в динамике голос Елены Ивановны, секретарши Самого (мы называли ее Е.И.). – Чесноков и Злотников, к директору!
Привычным движением отшвырнули мы стулья и ринулись к двери.
Марьстепа, наша уборщица, старушка с запоздалой сексуальной любознательностью, ударила в колокол, и мы помчались по длинному коридору, с ходу перескакивая через барьеры и фашины, связанные из хвороста.
Едва мы, раздувая бока, ворвались в директорскую приемную, Е.И. затверженным жестом засекла время и нажала алую кнопку электрического звонка. Вспыхнула яркая лампа под потолком, и в дверях, обшитых серым в яблоках дерматином, явился Сам. Как всегда: серый френч, лысина, золотые зубы – ничего лишнего.
– За сколько прошли? – спросил он.
– Чесноков – минута пятнадцать! – доложила Е.И. – Злотников на два крупа сзади!
– Что ж ты, Злотников, – насупился Сам, – старший, значит, редактор, а на дистанции себя не оказываешь. Да-а, со штатом у нас горе!.. Ну а ты молодец, – повернулся он ко мне, – далеко пойдешь! Правда, дыхание надо отработать. Помню, от нас в тридцать шестом… нет, в тридцать седьмом были на скачках два жеребца… Крамиркап – «Крах мирового капитала», значит, и Девясил. Всем вроде взяли – и статью, и мастью, и шаг размашистый. Только вот, тоже дыхание теряли.
Я и так знал с дыханием у меня плохо. Особенно сегодня. Никак не мог перевести дух. Перед глазами плыли, покачиваясь, темные круги. Потом все заволокла яркая радужная пелена, сквозь нее глухо, будто из-под воды, доносились до меня голоса.
Наконец пелена разошлась, набухая багряными складками – точь-в-точь театральный занавес, и показались два жеребца. Я сразу узнал их: это были Крамиркап и Девясил. Крамиркап носился по полю, перепрыгивая через барьеры и рвы, а Девясил надзирал за его эволюциями, поглядывая на стоявшие в траве бронзовые часы с пастухом и пастушкой, и бубнил голосом Самого:
– Что ж это?.. Слабо!.. Слабо… Ритму не держишь. Одно не выходит, другое…
Крамиркап же отвечал по-злотниковски:
– Да ведь все пришлось менять – абсолютно. Работаю за двоих. Но, честно говоря, боюсь, не пойдут эти лошадиные тома. Кому они…
– Ну, нет! – воспламеняясь, перебил его Девясил. – И слушать не желаю! Уши на корню вянут. Народу конь завсегда нужней и ближе, чем этот твой развратник Юпитер, или, значит, Мадонна на стапелях.