завоевании мира; Александр, Наполеон, и Вильгельм II хотели этого. Вместо того, сказала я своему другу, следует ввести человека со зловещими, маниакальными, безумными желаниями об искоренении самого жизненного принципа, намерением стереть с планеты все следы существования биологических организмов, животных и растительной жизни, включая себя самого. Вот это будет оригинально. В конце концов оригинальность кроется в самом авторе. Невозможно написать сверхъестественную историю об истинной власти без полного отстранения от психологического состояния человеческого существования, не используя призму волшебного воображения, которая позволит получить то гротескное и тревожное искажение, которое характерно для нездоровых видений“.
Общий тон этого письма выдает в Лавкрафте перфекциониста космического разочарования. Однако относительной отстраненности от космически разочарованного Лавкрафта существовал и другой Лавкрафт, проявляющийся в протекционистских иллюзиях, не так уж и чуждых склонностям его альтер эго. В этой второй идентичности, пребывающей в мире накопленных за годы отвлечений и анкеровок. Лавкрафт находил убежище от того, что он именовал цинизмом (а так же „космическим пессимизмом“). Одним из таких убежищ служило сентиментальное погружение в прошлое. Особенно трепетно Лавкрафт относился к традиционному образу жизни, представляемому архитектурными образцами Новой Англии XVIII–XVIII вв. Старые города с извилистыми улочками, домами с дверями с верхними полукруглыми окошками, и другие открыточные образы янки составляли для Лавкрафта символ давно ушедших времен, эстетическое явление, часто связываемое с мистикой крови-и-почвы.
Гордый обитатель Новой Англии, Лавкрафт вырос среди бесчисленных напоминаний о прошлом, которое он идеализировал. Привязанность к исторической Новой Англии уравновешивалась в нем страстью к воображению бесконечности пространства и времени, рядом с которой (и он хорошо понимал это) лишенные добродетелей вечности, но столь любимые им образчики старых архитектурных традиций выглядели местечковыми, мимолетными и случайными. Чудные окошечки над дверями и страстное отчуждение от человечества были для Лавкрафта бриллиантами, любовно вкрапляемыми им в свои работы и чтимые в жизни даже в самые мрачные дни цинизма и пессимизма.
Подобно всем нам, Лавкрафт отвлекал себя вымышленными ценностями до тех пор, пока смерть от рака кишечника и брайтовой болезни (хронического нефрита) не забрала его. Писатель-фантаст, задавшийся целью разрушить гранд-иллюзию человечества о его месте во вселенной, одновременно с этим Лавкрафт приветствовал любые иллюзии, который мог позволить себе принять по вере и воспитанию, и точно так же поступали Цапффе и Шопенгауэр, с удовольствием предававшиеся скромным радостям, отвлекающим их от того, что позднейшие философы стали именовать „суетностью и страданиями жизни“. В последние годы, ступив на заключительную прямую к небытию, Лавкрафт как будто заметно смягчился. В письмах к своим друзьям и коллегам он сообщал, что оставил свой цинизм и пессимизм и стал „индифферентистом“, что означает некто, кто не видит зла в физической вселенной, а только потоки частиц. К радости поклонников сверхестественного ужаса индифферентистская философия Лавкрафта не помешала ему продолжать писать о зловещем, и созданиях, повреждающих рассудок любого, кто узнавал об их существовании. Лавкрафт был очарован идеей о существовании чего-то зловещего, превращающего нашу жизнь в кошмар, независимо от того, оставалось ли зловещее равнодушным к нам или частично участвовало в нашем уничтожении. В своем индифферентизме Лавкрафт, как нам представляется, практически не исказил, как он советовал некогда своему знакомому, когнитивный стиль „человека со зловещими, маниакальными, безумными желаниями об искоренении самого жизненного принципа, намерением стереть с планеты все следы существования биологических организмов, животных и растительной жизни, включая себя самого“. Если человек, способный плодотворно реализовать такую мечту, вообще может существовать. И тогда наконец „земля будет очищена“, как писал в своем дневнике Уилбур Уотли из „Ужаса Данвича“.
Причину того, почему рассказы Лавкрафта и его последователей так привлекают читателей, обычно связывают с нормальной психологией, естественным человеческим стремлением расширять границы горизонтов своего обычного существования. В своей лекции „О нездоровье“, составленной из кратких заметок о сущности сверхъестественного ужаса, ученый, известный исключительно как профессор Никто (дерзкий и говорящий псевдоним), представил свой анализ атипичного индивидуума, выпадающего из картины мотиваций обычного большинства в отношении ужасного и экстраординарного, „человека со зловещими, маниакальными, безумными желаниями об искоренении самого жизненного принципа“. И хотя в сверхъестественном ужасе наверняка есть что-то бодрящее, побуждение, привлекающее такую личность к идее уничтожения всего живого, имеет скорее отрицательную, чем положительную природу. Однако дадим слово профессору.
Изоляционизм, психическая напряженность, эмоциональная перегрузка, провидческие страсти, полномасштабное возбуждение, отказ от благополучия: вот только малая часть характеристик поведения, практикуемых тем образчиком нашей разновидности, которого мы назовем „человек нездоровый“. Наш предмет сверхъестественного кошмара так же составляет важнейшую часть его программы.
Отворачиваясь от мира психофизического здоровья, или, как минимум, того, во что утекают наши ежедневные инвестиции, человек нездоровый ищет тени за занавесью жизни. Он живьем загоняет себя в угол с прохладными сквозняками и запахами вековых залежей. В этом углу он строит мир развалин из разбитых камней своего воображения, мир горечи, полный выходцев с запахом склепа.
И хотя нет слов для того, что можно было бы назвать „грехом“ человека нездорового, здесь непреходяще чувство нарушений некой глубоко укоренившейся морали. Человек нездоровый не творит добра, ни другим, ни себе. Мы знаем, что меланхолическая хандра и мрачные мысли есть вполне