Как с высоты Голгофы христианскому человечеству открылась эсхатологическая перспектива мирового времени, так и Петербург, с его запасом будущего, с приданной ему энергией культурного созидания, оказался генератором новых структур исторического мышления. Более того: Петербург как генеральная «стрела» русского пути и как центральная экзистенция национального бытия – всегда впереди своих современников. Петербург – Вечный Город, поэтому диалог с ним на языках актуальной минуты безнадежно устаревает, не успев начаться. Петрополь хронологически молод, но воспринимается как музей глубокой старины. По точной формуле П. Ершова в «Прощании с Петербургом» (1835): «Годами юный, ветхий славой». Архитектурная эклектика Города не имеет возраста, его душа возросла в метаистории.
Именно в Питере возмужали философы, которые строили не «картины мира» (как московские православные визионеры-софио-логи), а метамировоззрение (неокантианство; монадология Н. Лосского, историософия Л. Карсавина; богословие культуры Г. Федотова; похищенная у Иоахима Флорского идеология «Третьего Завета» Д. Мережковского; символический универсализм Вяч. Иванова; метаабсурд обэриутов; вестнические интуиции Я. Друскина; диалогика М. Бахтина). Поэты-символисты, чьи герои живут на уровне «вечных событий» (термин Ф. Ницше) и в атмосфере «вечных новостей» (словечко А. Блока), умели выходить на диалог с Петербургом: «Мы пройдем над коснеющим городом… плавной стопой, / Как пары, мы пройдем меж немыми, глухими домами. / Он навек ли, кирпичный, булыжный застой? / Нет ли тайной и точной беседы меж ними и нами?»
Тайна Петербурга – в самодостаточном знании им своей метаисторической миссии. Можно ли о ней проговориться? Если вслушаться в Петербург как извне явленное каменное «высказывание», – оно, как всякая «мысль изреченная», «есть ложь». Петербург – фасадный город фасадной Империи – лишь нечаянно может «довраться до правды» (по слову героя Достоевского). С точки зрения градостроительной стилистики, Невская столица – сборная мимикрия мировых столиц, архитектурная шпаргалка. Спросим себя голосом В.К. Тредиаковского: «Санкт-Петербург не образ есть чему?» («Похвала Ижерской земле…», 1752). Привычка эмфатических именований: «Русский Париж» («Берлин», «Рим», «Лондон», «Венеция» и т. п.) – коренится в эффекте «ложной памяти», переживаемого иностранцами в Петербурге: западноевропейцы «узнают» в Городе родные черты. Многоликий Петербург выставляет стилистический Иконостас Европы, не будучи таковым (поэтому и православная его иконичность если не ложна, то замаскирована инородным окружением). Город-Маска и Город-Личина, русско-нерусский Петербург есть апофатическая репрезентация русского духа, российской характерологии и национальной психологии. Если Петербург есть слово о будущем, мы обязаны прочесть его по уставу Троичной теологии Дионисия Ареопагита, т. е. инверсионно, в аспектах условного отрицания (утверждения). Петербург – не «анти-Москва», а «ино(вне) – московское»; Петербург – не «Запад», не «Восток», не евразийская альтернатива, а пространство диалога этих ипостасей, отягощенное возможностью их метафизического синтеза. Это хорошо понимали в эпоху Серебряного века. Для Д. Аркина Петербург есть «некая самостоятельная стихия, как категория русской души» («Град Обреченный», 1917). Для Н. Бердяева «магической волей Петра возник Петербург», это «катастрофический Город», но «эфемерность» его – «чисто русская» («Астральный роман», 1916). Для Н. Устрялова мистика Петербурга есть мистика национального самопознания: «Ужели и в самом деле неразрывны судьбы России с судьбами этого странного, жуткого и вместе с тем все еще прекрасного, мистически неповторяемого, единственного города? Есть в нем какой-то особый, сверхэмпирический лик, яркий при всей его эмпирической туманности, одухотворенный при всей его эмпирической бездушности.
И недаром его или обожают до поклонения, или ненавидят до неистовства… Обманчива, неуловима как-то, многозначна его внешность, его оболочка. Вероятно, именно поэтому издавна считался он в России городом призрачным, „миражом”, „маревом”, где все зыбко и непрочно, не подлинно – и люди, и здания, и мысли, и дела. И русская литература, и публицистика русская словно чурались его, подходили к нему боязливо, точно к наваждению… А некоторые возбужденные экстатическою враждою, даже творили заклинания: “Петербургу быть пусту”…» («Судьба Петербурга», 1918). Последняя реплика, цитирующая староверческий лозунг, обращена к Д. Мережковскому как автору эссе «Петербургу быть пусту…» (1908). Тема этого текста в ряду множества подобных – петербургская апокалиптика: «Навстречу Медному Всаднику несется Акакий Акакиевич. И не он один. Бесчисленные мертвецы, чьими костями “забучена топь”, встают в черно-желтом, реакционно-холерном тумане, собираются в полчища и окружают глыбу гранита, с которой Всадник вместе с конем падают в бездну».
Конные памятники Петербурга органично вошли в «скульптурный миф» новой столицы; с особенной энергией разрабатывает его поэзия начала века