В городке заняться было особенно нечем. По вечерам мы ходили в кино посмотреть какой-нибудь фильм с Эвой Гарднер или Роком Хадсоном или гуляли на площади. Мы расставались рано утром у кованых железных ворот. Но около часа дня, когда все в доме спали, я босиком выходила из дома и спускалась в сад. Я сбрасывала рубашку и голышом пробиралась в кустарник патио. Там, спрятавшись среди индейского лавра и клещевины, меня ждал Кинтин.
Прошло уже более тридцати лет, а я до сих пор живо помню те дни. Мы, как безумные, занимались любовью на траве в окружении кротких домашних собак, они взирали на нас с любопытством и весело виляли хвостами, будто речь шла о какой-то игре. Мы были такие юные, почти дети!
Осенью, сразу после возвращения в Соединенные Штаты, мы виделись в Нью-Йорке каждое воскресенье. Мы встречались в отеле «Рузвельт», который тогда стал уже приходить в упадок. В коридорах темно, система освещения была древней: по потолку во всю длину коридора шла труба, а на ней крепились светильники в виде бабочек. Стены – из искусственного мрамора, а газовые светильники покрыты пылью. Отель «Рузвельт» соединялся с Центральным вокзалом подземным переходом. Это было удобно по двум причинам: зимой не надо было выходить на улицу в непогоду – я ненавидела холод, – и, кроме того, мало кто пользовался этим переходом, так что снижалась вероятность столкнуться с кем-либо из знакомых. В то время запятнать свою репутацию было самым большим грехом для девушки из хорошей семьи, и я прекрасно помню извечный страх натолкнуться на кого-нибудь из знакомых в вестибюле отеля. Переход отеля «Рузвельт» был идеальным путем к отступлению: можно было приехать и уехать незамеченными.
Как только я выходила из колледжа, я думала только об одном – как можно скорее оказаться в объятиях Кинтина. Поезд привозил меня на Центральный вокзал. Я бегом преодолевала подземный переход отеля, поднималась на лифте и устремлялась в конец коридора – в заветную комнату с кроватью, где меня ждал Кинтин. Это было все равно что оказаться в конце пути, где желание и расстояние сходились в одной точке. Моя мать и мой отец, Ребека и Буэнавентура – все уходило сквозь стены безымянной комнаты, скрывалось где-то в тумане времени. На этом предбрачном ложе, вдали от недремлющего ока родственников и знакомых, мы потеряли невинность и обрели сознание правоты. Мы погружались в неведомое сладострастие, в очистительный для обоих жар любви.
Узнав Кинтина, я словно кружилась в нескончаемом вихре, который увлекал меня в глубину моей собственной души. Я была безумно влюблена в него и думала только о встречах в саду нашего дома или в отеле Нью-Йорка. Могучее притяжение, которое я чувствовала к своему жениху, не уменьшилось ни после печального эпизода с несчастным певцом, покончившим с собой, ни даже после нескольких лет совместной жизни.
Кинтин был очень хорош собой. Он унаследовал испанскую стать Буэнавентуры: его широченные плечи, шею, как у молодого бычка, и его агатовые глаза. Единственное, что мне в нем не нравилось, – его темперамент холерика. Когда я чувствовала в нем приближение приступа гнева, то опускала голову и отводила глаза. Это был наш тайный сигнал. Кинтин много страдал в детстве от необузданного нрава своего отца, и наш договор был попыткой избежать таких же проявлений у него самого. Какое-то время это помогало: Кинтину становилось смешно, когда он видел мою пантомиму, и гнев отступал. И это нас вновь соединяло.
«Чем дольше мы живем, тем больше у нас на душе шрамов, – говорила мне Баби. – В глубине души каждый из нас ветеран войны: кто-то потерял руку, кто-то ногу или глаз, – всех побила жизнь. А раз мы не можем нарастить себе другую руку или глаз, значит, надо учиться обходиться без них».
Моя мать, Кармита Монфорт, нанесла мне тайную рану, сама того не зная. Когда мне было три года, в семье произошло нечто ужасное. Мы тогда жили в Трастальересе – папа, мама, Баби и я. Трастальерес – это предместье Сан-Хуана, где селились выходцы из среднего и отчасти низшего класса. В то время Кармита была беременна вторым ребенком. Я смутно помню тот день. Я играла в куклы под сливовым деревом, которое росло позади дома Баби, и полуденное солнце свинцом жгло мне затылок. Ванная комната была как раз у меня за спиной, а ее окошко выходило в патио. Мама вошла в ванную и поскользнулась; я хоть и не видела ее, но услышала, как она упала и громко закричала. Я бросила кукол на землю и побежала в другую часть дома, взлетела по лестнице и открыла дверь ванной. Мама лежала на полу, ее кровь растеклась по белому плиточному полу, как мазок красной краски.
Мои дедушка и бабушка, донья Габриэла и дон Винсенсо Антонсанти, были выходцами с Корсики, где – если верить моему деду – нет ничего, кроме ветра, крутых скал и гор, поросших таким колючим кустарником, что его не едят даже козы. Габриэла и Винсенсо отправились в свадебное путешествие, когда им было по двадцать лет, и поселились у родственников недалеко от селения Яуко. Они полюбили эти горы, будто покрытые зеленым бархатом, где в густой чаще кофейных деревьев произрастали горьковатые зерна. Они приходились друг другу двоюродными братом и сестрой, и, для того чтобы пожениться, им требовалось высочайшее соизволение Папы Римского. Но они решили проблему по-своему, сделав из брака союз равноправных и пообещав друг другу нести за это равную ответственность. Вскоре они стали хозяевами красивых владений вблизи Яуко, где вместе жили и трудились.
Бабушка Габриэла была красавицей, но в этом заключалась для нее месть Немезиды, потому как она всегда жила в ожидании очередного ребенка. На отмелях Рио-Негро у нее было не так уж много занятий, и она проводила то окаянное время, пытаясь отвлечь деда от его любимого занятия. Винсенсо обожал плоды гуайабы с козьим сыром, и бабушка готовила ему любимое блюдо чуть не каждый день. Когда она варила гуайабу, аромат шел из окон, будто розовое облако, и дедушка слышал его, как только слезал с лошади. Он взбегал по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки, сбрасывал с себя одежду и кидался в погоню за бабушкой по всему дому, пока ему не удавалось завалить ее на кровать. Кожа бабушки Габриэлы была точь-в-точь такого же цвета, как мякоть гуайабы, и, когда они занимались любовью, дедушка покусывал ее груди, что еще больше его возбуждало. В конце концов бабушка поняла, что гуайаба будила в нем любовный инстинкт, и перестала готовить ее днем. Но было уже слишком поздно. На протяжении шести лет она каждые девять месяцев рожала по ребенку. Дедушка был счастлив и гордился плодовитостью жены, усматривая в этом Божью благодать. «У меня жена так плодовита, – говорил он всем и каждому, – стоит мне раз чихнуть на нее, как она уже полна семечек, как тыква. Но мне это нравится, потому как близость к природе – одно из ее главных очарований».
Шесть лет бабушка Габриэла выполняла свои обязанности и жила со спокойной совестью. Но на седьмом году, когда Винсенсо ворвался в дом. будто голодный пес, умоляя жену сварить ему проклятую гуайабу, Габриэла не выдержала. Она предпочла рассориться с Господом Богом и терпеть любовный голод сама, но прогнала Винсенсо с брачного ложа, не желая превратиться в тыкву, полную семечек, в седьмой раз.
Победа далась нелегко; она защищала свое ложе, как бастионы крепости. Винсенсо осаждал ее каждую ночь поэмами и серенадами и часами ждал у нее под дверью, глядя кроткими, как у барана на бойне, глазами. Габриэла еще никогда не видела его таким. Но бабушка гордилась своим корсиканским характером и демонстрировала железный отпор.
– Если и дальше будет как было, колыбель станет моей могилой, – кричала она Винсенсо из-за двери, умоляя сжалиться над ней и принять пояс целомудрия как норму жизни.
Все было напрасно.
Когда Винсенсо стал настаивать и попытался вернуть себе супружеские права силой, Габриэла взялась за оружие, подобно Лукреции гор, и защищала свое целомудрие с помощью метелок, щеток и даже кухонных ножей. Когда вечером она видела дедушкину тень, тихонько подкрадывающуюся к ее кровати, то выпрямлялась и, сидя на подушках с ножом в левой руке, кричала во всю мощь своих легких:
– Уходи отсюда, Винсенсо, это моя крепость! Больше никто не будет ни резвиться здесь, ни командовать, а то смотри, как бы твои кости не упокоились в могиле!
Борьба была тяжела для обоих. Их сердца по-прежнему были полны любви, и по ночам им недоставало друг друга. Бабушка Габриэла совсем не имела в виду оставаться без дедушки вовсе, но, сколько она ни умоляла его, сколько ни просила, сколько ни убеждала Винсенсо в том, что истинная любовь содержится в верхней части тела, а не в нижней и что утешением от всех печалей этого мира может служить целомудренное объятие, дедушка не давал выкручивать себе руки. Его глаза наполнялись слезами, он обнимал и целовал ее бесчисленное количество раз, но через две недели воздержания чувствовал себя как на адской сковородке, поэтому снова приступал к осаде. В конце концов он признал себя побежденным. Однажды ночью он ушел из дома и отправился ночевать в поселок.
Дедушка завел себе любовницу в Яуко, которую посещал раз в неделю. Никто не осудил его за это.
– Только благодаря естественной плодовитости человек может утвердиться в этом мире, – краснея, сказал ему священник, когда он пришел на исповедь. Священник нашел его поведение совершенно правильным и только предостерег, чтобы он еще больше не усложнял себе жизнь. Он дал дедушке отпущение грехов и отослал домой с миром.
Тем временем его сожительница забеременела. Когда бабушка Габриэла об этом узнала, она до того обрадовалась, что не ей придется рожать, кормить грудью, одевать и растить ребенка, что благословила будущего малыша. Когда ребенок родился, то был крещен, а дедушка Винсенсо признал его как своего законного сына и дал ему свою фамилию.
По ночам Винсенсо очень не хватало Габриэлы, которая по-прежнему ложилась в постель одна. Она лежала, глядя в темноту, изнуренная бессонницей, и пускала стрелы в святого Петра, святого Павла и во всех прочих святых Матери нашей Католической церкви, проповедовавшей, что плодовитость женщины есть продолжение ее природы. Вместо того чтобы молиться Деве Марии, фигурку которой она поставила на маленький столик в углу своей комнаты и окружила свечами, она упрекала ее в том, что та заключила союз со святыми Петром и Павлом, которые славились своей приверженностью к выполнению мужских обязанностей.
Со временем бабушка примирилась с несправедливым неравенством, на которое обрекла ее природа, но в церковь все равно не ходила. По ночам она чувствовала себя как неприкаянная душа: адское пламя лизало ей плечи и грудь, делая желание нестерпимым. Несомненно, именно поэтому она перестала верить в ад: никакие адские муки не могли сравниться с тем, что она испытывала.
Бабушка посоветовалась с одной акушеркой. «Нет ни такого зла, которое бы длилось сто лет, ни такого тела, которое бы ему столько лет противостояло, – сказала ей женщина. – Придет день, когда проклятие плодовитости исчезнет и счастье вернется в твое лоно». Так и случилось. Через двадцать лет, избавившись от проклятых менструаций благодаря благословенному климаксу, бабушка снова стала мирно делить супружеское ложе с Винсенсо. Это было весьма кстати, потому как Винсенсо, который столько лет таил на нее досаду, теперь, когда она потеряла способность зачать, вновь предпочел ее любовнице. Габриэла впустила его к себе в кровать-крепость, и они снова стали заниматься любовью с не меньшим энтузиазмом, чем раньше.
Дедушка с бабушкой продали землю в Рио-Негро и переехали в Понсе, где открыли хорошенький магазинчик по продаже кофе на пристани Ла-Плайа. Бабушка продолжала помогать деду и каждый день ходила с ним в магазин; они вместе вели экспортную торговлю кофе, причем с большим успехом.
В течение всего этого времени у бабушки был от Дедушки только один секрет. Когда в Рио-Негро она беременела шесть раз подряд, то поклялась, что в будущем защитит своих дочерей от подобной участи. Так что, когда девушки вышли замуж, она заставила каждую из них поклясться, что они будут рожать по ребенку не раньше чем через пять лет и тайно будут делать все возможное, чтобы избежать нежелательной беременности.
– Один ребенок еще куда ни шло: мать может всюду возить его с собой без всяких неудобств. Но двое – это первые звенья железной цепи, которыми муж приковывает свою жену к бренной земле.
Это и было то обещание, которое Кармита дала и нарушила через три года после моего рождения. Когда бабушка узнала, что ее дочь забеременела во второй раз раньше установленного срока, она на автобусе приехала из Понсе в Сан-Хуан вместе с акушеркой, чтобы напомнить дочери о клятве, которую та дала. Баби тогда с нами не было, она уехала в Адхунтас на похороны своего шурина Оренсио Монфорта. Если бы Баби была дома, такого бы не случилось.