– Наденете?
– Прямо сейчас?
– А что?
Я устала. Ноги сводит.
– Мы уже проторчали здесь дольше, чем ты обещал. На сегодня хватит.
– Тогда завтра.
Хоть я и закатываю глаза, мы оба знаем, что соглашусь.
Назавтра рано утром прошу Ала достать розовое хлопковое платье из чулана. Он выкладывает его на обеденный стол, я выгоняю его вон и влезаю в платье, одергиваю его на бедрах, а затем зову Ала обратно – чтоб застегнул пуговицы. Когда все готово, он говорит:
– Мне всегда этот цвет нравился.
Ал не мастак на комплименты. Уж как умеет. Улыбаюсь ему.
Энди появляется вдали через час, я наблюдаю за ним в кухонное окно. Бредет вверх по холму с этюдником, подволакивает ногу, чуть кренится, крякает от натуги, и меня неожиданно трогает эта милая смесь бравады и уязвимости.
Руки у меня, как ни странно, потеют. Как у девчонки перед свиданьем.
– О, Кристина! – В дверях он присвистывает. – Вы… чудо.
Поневоле вспыхиваю.
– Приятный нынче день. Давайте возьмем, на чем вам сидеть, чтоб удобно. – Ставит этюдник на стул. – Я видел гору одеял где-то в спальнях. – Исчезает наверху, возвращается через несколько минут со старым “двойным свадебным”,[40] которое я сшила, на одной руке, и с хлипким мольбертом и альбомом – в другой.
– Забираю наружу. Мне за вами вернуться?
– Ну… – Обычно я отказываюсь. Но, если ползти по лестнице и по траве в этом платье, можно его угробить. – Наверное.
Наблюдаю, как он устанавливает мольберт на том же травянистом клочке, что и накануне. Развертывает одеяло, расстилает на земле, тянет за волнистые края, распрямляет. Возвращается в дом за мной, встает совсем рядом, подтыкает свое плечо, подымает меня из кресла. Так близко от мужчины- неродственника я не была со времен Уолтона. Мучительно осознаю свое тело впритык к Энди, мои хрупкие кости и бумажная кожа – у его теплой крепкой груди, мускулистая рука сжимает мою щуплую. Все чувства обостряются: у меня зрение орла, слух кота, нюх пса. Дыхание Энди у меня на лице тошнотворно сладко. Слышу тихий щелк его зубов. Внутри у меня дергает: сознание запечатлевает запах.
– Это… ириска?
– Она самая.
Он не замечает, как я отворачиваюсь.
Я у него в объятиях, его руки – под моими локтями, он держит мой вес, наполовину выводит, наполовину выносит меня наружу. Сердце у меня стучит так громко, что я чуть не задумываюсь, не слышит ли его Энди. Он бережно усаживает меня на одеяло – укладывает мне ноги, расправляет платье, закладывает прядь волос мне за ухо, – а затем лезет рукой глубоко в карман куртки. Вытаскивает целлофановый пакетик с янтарными конфетами в фантиках.
– Предупреждаю: вызывают привыкание.
– Нет-нет, не хочу, – отказываюсь я, вскинув ладонь. – Не выношу запах. Тем более – вкус.
– Как так? Всем нравятся ириски.
– Ну а мне нет. – Воспоминание так болезненно, что приходится перевести дух: колючая щека Уолтона рядом с моей, рука – у меня на пояснице, дыхание у меня на шее, мы танцуем в Грейндж-холле… – Один мой знакомый сосал их все время.
– Да тут история, – говорит он, запихивая пакет обратно в карман. – Так-так. Юноша, на которого вы вчера намекали?
Я отвожу взгляд.
– Ни на какого юношу я не намекала.
Энди сплевывает ириску в ладонь, швыряет ее в Алов розовый куст. Закрепляет мольберт, ставит на него блокнот, открывает этюдник.
– Простите меня за эти слова, – говорит он, вытаскивая ручки и кисти, – но, подозреваю, мы и сегодня просидим тут больше часа. Если, ну, вы беспокоитесь, что вам не хватит времени о нем рассказать.
Я некоторое время молчу. Слушаю, как ручка Энди скребет бумагу. А затем глубоко вдыхаю.
– Он был… из летних отдыхающих.
– Одно лето?
– Четыре. Четыре лета.
– Сколько вам было?