санаторий на Кармеле.
За это время арабы вырубили в Мишмар Гаэмек 20 тысяч деревьев. Говорили, что не меньше было вырублено и в других колониях. Меир меня утешал: «Не беспокойся, мама, мы посадим еще больше деревьев и будем защищать их своей кровью. Мы будем строить на развалинах. Эти враги наши не заставят нас прекратить нашу работу — мы будем продолжать борьбу с оседанием почвы и будем сажать и сажать деревья. Они жили среди оползней тысячелетия, в трахоме и малярии, но мы все это исправим, наперекор всем —
И так думала и чувствовала вся молодежь. Они оставили школы и университеты, они проводили бессонные ночи в охране страны, валялись, где попало, ели всухомятку, заражались в грязных уборных тифом и паратифом и дизентерией — как наш Меир, но не сдавались.
Все говорили, что наци и Муссолини имели руку в этом деле, что Муфтий был в теснейшей связи с Гитлером [645]. В поезда начали бросать бомбы, не говоря о минах, которые подкладывали под еврейские автомобили. Снимали рельсы, телефонные сети, взрывали радио и водопроводы. Английские конвои нам не помогали, из Бари шла по радио анти-еврейская пропаганда. В туристском и отельном деле появился застой, также в торговле. В Хайфе нашли целый склад динамита итальянского и немецкого производства. В Иерусалиме пробовали подложить мину под детский дом, где было несколько десятков еврейских младенцев.
После речи Ллойд Джорджа в парламенте, очень благожелательной для нас[646], начали понемногу бороться с террором. Организовывали карательные экспедиции в арабские деревни, втянули в дело аэропланы и слезоточивые бомбы. Сделали обыск в одном монастыре вблизи Вифлеема, и там нашли целый арсенал.
Когда Меир поправился, но был еще достаточно слаб, я взяла его в аэроплане домой. Вся поездка продолжалась меньше получаса, погода была очень тихая, вся маленькая Палестина была видна как на ладони — с одной стороны пустынная арабская часть, с другой — цветущее еврейское побережье. Все выглядело как на рельефной карте. Для нас с Меиром это было значительное переживание, мы оба в первый раз летели на аэроплане.
Дома его начали усиленно баловать, все, начиная от бабушки, и кончая больничным сестричками.
В августе я выбралась проведать Рут и моего внука. Мальчик стал прелестный, упитанный розовенький, [как поросеночек], с перевязочками на ручонках. У него были серые глазенки, и он улыбался в ответ на каждый свист и звук и пение. Он радовался, когда им занимались, и обижался, когда на него не обращали внимания. Тогда он кривил ротик для плача. Кашей его кормили не чайной, а десертной ложкой, потому что у него был прекрасный аппетит.
Мы с ним снимались, гуляли по всему кибуцу. Дети показали мне все новое, что было выстроено за время моего отсутствия, несмотря на беспорядки и почти войну в стране. В смысле хозяйства и быта у них все еще было довольно примитивно, на столе неизменная чашка для отбросов («кольбоа»), чай наливался суповой ложкой и был негорячий, вся пища была парная, так что не только я, избалованная, но и многие товарищи оставляли половину тарелки несъеденной и сливали ее в «кольбоа».
В комнатах тоже была бедность: щетки и тряпки коллективные, надо было ждать, пока кто-нибудь кончит уборку своей комнаты, чтобы воспользоваться этими орудиями производства. Когда я предложила купить и прислать ведро, и тряпку, и «спонджер» [647], и щетку, дети с ужасом отказались. Нельзя получать помощь извне, даже почтовые марки были в пределах дозволенного. Не допускалось, чтобы кто-нибудь писал больше писем, чем другие товарищи.
После обеда я воспользовалась подвернувшимся такси и поехала домой. По дороге я думала, что я бы уже вряд ли была способна на их жертвенность, на их зависимость от коллектива, на их скудные бытовые условия. Впрочем, это дело возраста и привычки. [Раньше я думала иначе.]
Когда я в Москве жила в микроскопически малой квартирке, все мои родные и знакомые пожимали плечами; когда я впервые устроилась в Тель- Авиве с беженской мебелью, сколоченной из досок апельсиновых ящиков, это было не лучше, чем у моей дочери в кибуце, но я лично и моя семья принимали это как должное и радовались каждой пестрой картинке и тряпке, которая украшала наше гнездо. [Мария Антуанетт в своем маленьком Трианоне чувствовала себя более счастливой, чем во всех Версалях и парижских дворцах.]
Палестина ждала приезда комиссии для решения местных дел, арабские беспорядки занимали не только нас, но и европейцев; Суэцкий канал и Средний Восток — Middle East — были вопросами международного значения и интересов. В Испании нарастало фашистское движение, Республике угрожал новый фюрер — Франко. Мы живем в период Кондоттьере[648], но в Италии это были маленькие вожди разрозненных государств, теперь это все в мильонном масштабе.
Во всей Европе нарастал экономический и политический кризис, забастовки. Антисемитизм, как пожар, перебрасывался с места на место. В Англии был страх потерять Индию, в которой было непрекращающееся брожение, и как конкурентка Англии разрасталась, или, вернее, как лягушка, надувалась Империа Романа.
Германия ориентировалась на дружбу с Японией. Политика Турции была неясна, а союз Англии с Россией был опасен для Англии как поощрение коммунизму. Нейтралитет почти ни для кого не был возможен, вопрос вступления в войну больших держав, как и малых, был вопросом времени. Англия и