Обычно в выходной, ближе к вечеру, они ходили в баню. В мыльной, намеренно потеряв Бориса среди голых тел, он мрачно смотрел на струящиеся по наклону каменного пола переплетения, на свои ноги, просвечивающие в этой чистой, настоянной на камне воде. Опрокинуться бы спиной в воду, стать такой же — равной другим — движущейся в общем движении, переплетающейся, прозрачной струйкой, исчезнуть бы за пределы парного жаркого мира и безмятежно, бесплотно утечь до впадения в море. Чтобы больше никогда ничего не было. Ни Бориса, ни Таньки, ни мамы. Ни самого себя.
Когда появилась эта фигура, еще более белая, чем белый туман, Сашка решил, что это женщина, неведомо как взявшаяся в мужском отделении, так велики и мясисты были груди, два сплющенных мешка, подпираемые снизу огромным раздутым брюхом с вывороченным наружу, выпертым узлом пупка. Мясистое, дрожащее, трясущееся при каждом шаге и движении тело опиралось на две крошечные детские ступни. Фигура приближалась, прошла границу тумана. Это был Загорский. Было совершенно непонятно, как все это тяжелое, тяжкое, оплывающее вниз мясо могло держаться на таких маленьких опорах.
“Потри мне спину”, — протянул Сашке мочалку, оперся обеими руками о мраморную полку, так что брюхо сразу как будто ухнуло вперед и вниз, между ляжек. Сашка, держа в руке мочалку, старался не глядеть на гигантское родимое пятно, коричневую ноздреватую нашлепку выше поясницы, похожую на размятый хлебный мякиш. Боясь дотронуться, отворачивался, отступал, скользя на полу. “Пойди-ка сам ополоснись”, — мрачно наконец отогнал его возникший из тумана Борис и взял у него мочалку. Он сильно и сердито стал натирать спину Загорского, расцветшую сверху вниз широкими бело-розовыми полосами. И негромко, чтобы не слышал Загорский, сказал, покосившись на Сашку — вниз:
— А эту свою штучку больше не трогай, понял?
Обычно, выйдя из бани, после “маме не скажем”, шли в сомнительный шалманчик, погребок. Там встречались и другие непременные завсегдатаи. Один предлагал раков с чудовищно грязной ладони, другой за небольшую плату съедал целиком граненый стакан. В этом воняющем вином и людьми, тесном и опасном мире Борис чувствовал себя свободно, вел себя бесстрашно, как свой. Сашке нравилась его смелость, обаятельное уличное хамство, дворовая находчивость, когда все сходит с рук, что бы ни сделал, что бы ни сказал.
Борис, стакан за стаканом, дул “смесь” — портвейн пополам с белым вином. Сашке — полстакана этого вина. Но в этот раз Борис быстро проговорил, как-то слишком прямо и искренне глядя ему в глаза: “Иди-ка домой, я в театр, пока там никого, хочу один на сцене поработать над Гамлетом”.
Чтобы выследить Бориса, чтобы не упустить его из виду, ему нужно было каким-то образом миновать забор. Перелезть через него он бы не смог, значит, отодрать доску, чтобы образовалась дырка — в мир, откуда уже ему возврата нет, — и в эту дырку протиснуться с трудом, царапаясь и разрывая одежду — настойчиво, наперекор судьбе. Потому что он уже принял роковое решение.
Оказалось, дом, куда зашел, оглянувшись по сторонам, Борис, был Сашке знаком. Здесь жила Сказочка. Так за глаза называли пожилую и незамужнюю актрису, премьершу, гордость провинции, негласную и ненавидимую хозяйку театра, пережившую всех главных режиссеров. Она была партнершей Бориса в “Лесе”, где, конечно, играла помещицу Гурмыжскую, а он ее молодого любовника Буланова. И это было довольно двусмысленно, потому что все ехидно знали, что она, как кошка, всеми фибрами своей души и очень немолодого тела безответно влюблена в Бориса.
Однажды Сашка был послан к Сказочке взять одолженные Борисом деньги — он был единственный, кому она, скупая до безумия, давала в долг для поддержания семейного бюджета. Она открыла дверь в красном кимоно. Из-под него видна была розовая нижняя рубаха, доходящая почти до туфель с помпонами без задников на голых, раскрашенных яркой венозной кровью ногах. Лоб ее был стянут широкой эластичной повязкой, разглаживающей морщины.
В этом же доме, выше этажом, квартировала Танька. Предположить, что Борис пришел к Сказочке, было трудно, но возможно — он уговаривал ее сыграть Гертруду, что сильно подкрепило бы позиции подпольной постановки.
Сашка быстро в этом разуверился. Бесшумно поднимаясь за ним по кружевным ступеням железной лестницы, он видел, как Борис проходит мимо Сказочкиной двери, поднимается на этаж и стучит в другую дверь.
Значит, не боится встретить Сказочку? Значит, заговор! Измена! Измена!
Открылась дверь, и счастливый голос Таньки произнес тихо: “Нельзя! Сумасшедший! Уже поздно”. Голос Бориса: “Я сгораю от любви”. Дверь закрылась.
“Он сгорает от любви, сволочь!” Сашка рубанул ребром ладони по металлической ржавой трубе, стояку батареи. Но этого было мало для ярости и обиды. И он шарахнул по батарее кулаком и сразу же, заныв, стал зализывать окровавленные, с лохмотками кожи костяшки.
Вдруг встречаю на улице Риги трех красавцев — Виля Горемыкин, оператор, Алёша Габрилович, режисер, Дима Оганян, сценарист. Приехали от Молодежной редакции телевидения на Шаболовке снимать первую режиссерскую картину Алеши. Про детскую кардиологическую больницу. Даже название фильма помню — “Пусть сердце стучит”. Я немедленно радостно вливаюсь в коллектив на правах друга, консультанта, собутыльника и нахлебника. Потому как голодная смерть была уже близка.
Помню прекрасно, как после трех-четырех съемочных дней пошли на Рижскую студию смотреть отснятый материал. Метров сто одних проездов и проходов. Но волновались создатели ужасно. И смотрели с ожиданием на меня. Почему-то я, хоть и самый младший, проходил среди своих простодушных