Я и сейчас будто слышу ее неповторимый — детский — голос, выпевающий стихи. Ведь это как будто о ней — пастернаковское: “Соловьи же заводят глаза с содроганьем, осушая по капле ночной небосвод…”
Будем считать, что “человек иной” — это некий собирательный образ. А вот “товарищи” — вполне конкретный. И будем считать все-таки удачами — для Ильенко “Тени забытых предков”, для Княжинского “Сталкер”, для меня “Объяснение в любви”. Хотя… Добились ли мы своего?
Удача, удача… О господи! Что такое удача? Наша жизнь — это единственная удача, а неудача — смерть.
…И вот тогда, вернувшись с Алтая в Москву, я решил жениться.
Звали ее Лена. Из Риги. Она была очень красивая. На три года старше меня. Не поступила на актерский во ВГИК. Но задержалась в Москве. Шаландалась по разным компаниям. Меня с ней познакомил Мирон Черненко. Хулиганила. Говорила глупости об умном. Бегала босая по Гоголевскому бульвару. Но я еще и вообразить не мог, что она станет моей женой.
Большой компанией заваливаемся в квартиру Светловых, к Сандрику. Неожиданно возвращается пьяненький Михаил Аркадьевич — с лицом, в профиль, как точно заметил кто-то из карикатуристов, похожим на месяц. Увидев красивую Ленку:
— Кто эта молодая жаба?
Садится на колени к Сандрику. Сын обнимает его, мы смотрим, слушаем с восторгом.
— Саничка, — спрашивает ласково, — любишь меня?
— Люблю, папа.
Срабатывает безотказный светловский механизм иронического остроумия:
— А кого ж тебе еще любить, Бабаевского, что ли?
Бабаевский — один из самых отвратительных советских писателей-антисемитов, лауреат Сталинской премии за роман “Кавалер Золотой звезды”. Райзман снял по этому роману картину, оператором был Урусевский, в главной роли Бондарчук. Мы смотрели эту картину во ВГИКе и издевались.
Шпаликов стоял на вгиковской лестнице, на площадке четвертого этажа. Я, только что объявивший ему о моих планах и отлете в Ригу, шел вниз, как тореадор на арену. “Паша! — кричал он сверху. — Отдай мне паспорт”.
Никогда уже не быть тем таинственным, малознакомым — мне — сейчас — молодым человеком девятнадцати лет, который мог, забыв обо всем — наедине с самим собой — упоенно лететь, мчаться — на маленьком самолете — куда-то, зачем-то — в Ригу. Жениться! Безоглядность мне всегда была присуща.
Отлет, серый сентябрьский внуковский аэродром и сидящий на хвосте советский “Дуглас” — “ЛИ-2”. Рига. Меня встречают Лена и Наум Клейман, гостящий у каких-то своих родственников. Потом он будет с нами и в загсе возле Академии художеств — вроде как свидетель.
С аэродрома едем в магазин “Особторг”, там на втором, кажется, этаже ресторан. Полутемно, музыка, другие лица — у всех, у официантов, у людей за столиками — заграница, блин! Торговые моряки, в хлам бухие, швыряют бешеные бабки. Чтобы пела знаменитая хромая Мирдза. Поет и пьет. К концу уже стоять не может, поет сидя. Замечательно поет.
Рижская парадная грязная лестница. Огромная рижская, пахнущая пустотой переезда — на дачу — квартира. Кабинет ее отца, рижского писателя, приемник ВЭФ с черной, красной, зеленой шкалой, “Радио Люксембург”. Наспех застеленный диван.
Мое! Мое! Теперь мое! Если часто повторять слово, оно теряет смысл. Мое! О, как я терял смысл. На этом диване…
Утром звонок маме — в Москву:
— Мама! Только не пугайся. Я женюсь.
На том конце телефонной связи — трагическое молчание.
И моя новая жизнь — у пленительно серого — в дожде — в этом мелком, бисерном, графическом дожде — моря. Первое в жизни море, если не считать промелькнувшего за окном поезда — по дороге в Ереван — всего десять лет назад, в 49-м.
Жемчужное очарование Балтики — очарование первой юношеской свободы.
“Именно с морем так крепко и печально сопряжены память и сожаление о первой юности. О прозрачности жизни перед начинаемым будущим, о