утешай унылый люд…
ОЧарованная явь
Подлёдный лов хариуса на Байкале
Сколь уж зим пустомельных блажил я о подлёдном лове хариуса на Байкале, но отупляющая, опустошающая душу житейская колготня, пропади она пропадом, волчьей хваткой держала в своих цепких когтях. Буреломом городились поперёк рыбалки бесчисленные дела-делишки, коим не виделось ни конца ни края. Но однажды Ефим Карнаков все же сомустил меня на зимнюю байкальскую рыбалку и почти силком вырвал из клятой житейской суеты.
Выросший в забайкальской лесостепи, на берегу тихого озера, я, словно Божии небеса, не вмещал в лесостепную глухоманную душу величавое море, а не вмещая, не сроднился с морем-озером и не смог запечатлеть в слове. А худо-бедно лет десять отжил в таёжном распадке, неподалёку от байкальского берега, и, случалось, любовался байкальской лазурью в тени скал, напоминающих богатырских ящеров, миллионы лет назад окаменевших на берегу Байкала и растревоженных пагубной человечьей суетой, и вдруг оживших и утробно взвывших, запрокинувших звериные головы. Видел я Байкал седой и грозный, тихий и ласковый, купальски тёплый и крещенски морозный, ледяной; бывало, покоится тихий, яко распаренный в солнечной бане, и даже лёгкая рябь не морщит озёрный лик, и вдруг, падши с хребта Саянского, грянет из Тункинской долины ветер-култук, либо взыграют сарма, баргузин, когда, словно дикие свирепые кони, летят ярые валы и, вздыбившись у скалистых берегов, взмётывают к небесам белые гривы.
Помнится, в эдакий шторм маялся я на старом «Комсомольце» – доживающем долгий век байкальском теплоходе, который то вскидывался к низким грозовым тучам, то падал с крутой волны в бурлящую бездну… Собрался в журналистскую командировку из районного села Нижнеангарск в рыбачье селение Байкальское; ладился обудёнкой – на денёк без ночёвки, а лишь на третий день «Комсомолец» чудом причалил в усть-баргузинском порту. Помнится, сидел на берегу притихшего моря… белый туман клубился над морской гладью и уплывал в синее небо… сидел я на ошкуренном сосновом кряже, вяло жевал печенье, купленное на последние командировочные гроши, подкармливал сивобородого прибрежного козла, который сочувственно кивал головой, слушая мои жалобы. Словно древний козел и присоветовал: поплёлся я, оголодавший, в усть-баргузинский сельсовет просить христа ради копейки, чтобы на «аннушке» перелететь из Усть-Баргузина в Нижнеангарск.
Хотя и не сроднился я с Байкалом, а манило к морю-озеру, вот почему, плюнув с высокой колокольни на бесконечные и неотложные заботы-хлопоты, я и рванул с Ефимом Карнаком на подледную байкальскую рыбалку, словно с пылу с жару нырнул в студёную морскую воду, и сладостно защемилась, потом вольно отпахнулась душа, истомлённая городским зноем.
И вот уже позади усталая земля, впереди мартовский Байкал.
То ли сон, то ли очарованная явь: неземное безмолвие; ледяная степь в снежном покрове, широко и вольно утекающая в блаженно синее, вешнее небо; искристая бледность суметов на солнопёке, от которых ломит глаза и вышибает слезу; странные и бесплотные видения среди миража; приманчиво зеленеющий на облысках нагой лёд, выскобленный ветром, и торосы, бескрайними, вздыбленными грядами раскроившие озеро вдоль и поперёк.
Баюкая, навевая ямщичью дрёму и сладостную грусть, от темна до темна маячила перед нашими глазами ледяная степь. И так три дня, пока мы через Малое Море, заночевав на острове Ольхон, потом – на мысе Покойники, где ловили бормаш – приваду и прикормку для хариуса, скреблись к Ушканчикам. Ушканчики… Так умилённо величают на Байкале северные островки, где, баяли рыбаки, водилась уйма зайцев, ушканчиков, по-здешнему.
Когда наши две «легковушки», вспоров шинами закрепший наст, вязли в пушистых суметах, то нам приходилось – словно озёрный хозяйнушко кружил – загибать многоверстные крюки, объезжая щели, дышащие мрачно-зелёной потайной водой; щели встречались узенькие, какие мы проскакивали махом, и пошире, которые нужно было огибать. Через одну из них, так и не доехав до её конца или начала, нам пришлось прыгать.
Хозяева машин, высадив нас, рыбаков-попутчиков, и, может быть, про себя крестным знамением заслонив свою жизнь от напасти, изготовились к прыжку; и если одна машина, где посиживал за рулём удалой парень, легко перемахнула щель, то другая, где правил пожилой степенный мужичок, грохнулась задним мостом на край полыньи, зависла над пучиной и лишь потом… мы стояли бледные… с натужным ноем, испуганным стоном выползла на лёд. Мужичок… Гаврилычем звать… выпал из машины огрузлым кулём, белый, как снег, и долго стоял, томительно приходил в себя, пугливо косясь на щель, которая, блазнилось, ширилась на глазах, манила к себе, и в ней с хрустом и тоненьким льдистым перезвоном поплёскивалась растревоженная пучина.
– Не-е, мужики, видал я такую рыбалку в гробу в белых тапках! – Гаврилыч матюгнулся и тряхнул головой, словно от озноба.
Ефим Карнаков, или просто Карнак, по-забайкальски прищуристый, забуревший на озёрных ветрах скуластым лицом, жалостливо спросил:
– Ну чо, Гаврилыч, в штанах-то сухо?
– Тьфу на тебя!.. – Старик осерчало сплюнул через левое плечо, чтоб угодить в нечистую силу, и, кряхтя, полез в машину.
Подмигнувши нам, сунулся туда и Карнак и, лёгкий на слово, беспечальный, потом всю дорогу потешал нас, посмеивался над Гаврилычем, разгоняя дорожную скуку.
Потом мы вздыхали о тяжкой доле нынешнего рыбака. Всё маетней и маетней даётся любителю-удильщику даже некорыстная рыбалчишка: всё меньше остаётся укромных, уловистых, диких вод, про какие Карнак хвастал: дескать, край непуганых рыб и бичей; да и сама рыбка,