дымок костра, и тоненько сипела, кружила хвоинки закипающая вода в котелке.
Я перечитал это стихотворение раза два, как бы чуя в нём вещее и печальное провидение самого поэта.
Перед тем как выйти на волю, пытался пробиться в палату Карнака, но безпрокло. Лишь видел мельком нашу сестру Татьяну, сидящую возле бледного парня, под самой системой-капельницей, что-то тихо и ласково говорящую ему, низко склонив голову.
Когда меня освободили из больницы, я, грешным делом, недолго переживал за Карнака, недосуг было, – я кочевал с семьёй в деревню на долгое жительство. Слепыми степными вечерами, под волчий вой пурги, я нет-нет, да и листал книгу безунывного поэта, вычитывая строки, павшие на душу.
И, может быть, этот баешный парень, стихотворец замутился бы в моей памяти, но такое случилось диво дивное, когда после нескольких зим и лет, оказавшись в Иркутске и залетев на большой поэтический вечер в городской театр, я вдруг увидел его целым и невредимым, – видимо, ещё не исполнилось его назначение, заради которого далась ему жизнь и был дарован певучий голос, чуть приглушённый, хвойно-мягкий, вкрадчивый и потайной, будто свет в закатном сосновом лесу.
Народу в театре набилось битком – любили тогда поэтические вечера, и Карнак в верблюжьем свитере чуть не до колен, с отвисшим воротом, но всё такой же ладный, крепко сбитый, стоял посреди сцены, а будто у своего родного села на солнопёчном угоре, и читал, рукой отмахивая строки в сумеречный зал.
Пока он, простецки почёсывая затылок, ероша волосы, прикидывал, чтобы ещё вычитать, к самой сцене пробилась девушка с цветами, и она ещё не обернулась лицом к народу, а уже почуял: Татьяна, сестрица наша.
Он читал с высоких подмостков, и люди гулко хлопали, а мне поминалась наша больничная палата, и окно в мягкую, влажную ночь, хмельно пахнущую черёмуховым цветом и хвоей; и ночь таяла на глазах, и тихое, желтоватое вызревало утро.
Давным-давно сочинил я потешный сказ, словно охотник после промысла, забородатевший по самые очеса завиральными байками, которые якобы заливает матёрый таёжник по прозвищу Карнак, – что значит, природознатец и природолюб. Потом вдруг выясняется, что безунывный потешник, дивом сохранивший в городской сорочьей трескотне сочный, солоновато-крепкий деревенский говор, ещё и поэт. Прообразом Карнака стал Анатолий Горбунов, дивный русский поэт-лирик, избранные стихотворения которого, будь на то моя воля, без всяких оговорок я поставил бы в антологию русского стиха двадцатого века, близкого по духу и слову нашей величавой народной поэзии.
Анатолий Константинович Горбунов родился на Лене-реке в деревне Мутино Киренского района Иркутской области; рос в большой семье, рано пошёл работать: пастушил, пилил лес, плавал на пароходе кочегаром, несколько лет пахал в авиации – вроде лёдчик: лёд долбил на взлётной полосе. Стихи печатал в сибирских и столичных журналах. Автор книг, выходивших в Иркутске и Москве: «Чудница», «Осенцы», «Тайга и люди», «Звонница» «Перекаты». Живёт и процветает Анатолий …дай ему бог многая лета, многая здравия… и поэтический талант таёжного певца не сохнет, не вянет, а, когда пишутся эти строки, поэт издаёт сразу две книги стихов – для взрослых и для малышей. Меж стихами удит рыбу, бродит по тайге… А вот Карнак, герой моего трагикомического сказа, к сожалению, гибнет…
…И когда сказ в черновом виде увидел свет в «малолитражной» газете, прихожу я в Иркутский Дом литераторов, встречает меня Нелли Семёновна Суханова, ворчливая, но хлопотливая хозяйка, на плечах которой испокон своего века и держался писательский приют, похожий на богадельню и странноприимный дом. А как же не будешь ворчливым, ежели, что греха таить, любят писатели-приятели крепко выпить, а выпимши, покуралесить? И Анатолий Горбунов, как и ваш покорный слуга, увы, не исключения… Так вот, встречает меня наша хозяйка, хвалит сказ, и мне лестно, ибо такие писатели на её глазах вызревали: Вампилов, Распутин… Начал я было таять в похвалах, словно воск на солнышке, а на башке лавровый венок вырос и уж почти забронзовел, как Нелли Семёновна возьми да и осади меня в лужу: дескать, наврал ты, парень, в конце; промашка вышла: такие мужики вроде Тёркина в чалдоничьем обличье или шукшинского чудика, такие гибнуть не должны. Но если один помер, другой должен народиться, дабы нам, грешным, не унывать, не замерзать душой даже в крещенскую сибирскую стужу.
Послушал я Семёновну, возгневался в душе: «Какой-то бухгалтеришко будет мне пальцем тыкать, где соврал, где промахнулся!» Но потом прикинул хвост к носу: «Верно же сказано, не должны такие мужики гибнуть за понюшку табака от какого-то позорного клеща». Подумав же, решил переписать сказ, оставив Карнака жить, стихи творить, в тайге бродить, и нас, унылых, веселить. К сему, что отрадно для вечно измаянной писательской души, поэт Анатолий Горбунов признал себя в балагуристом таёжнике и, шибко уж суровый к чужому творчеству, похвалил, но просил не губить Карнака. Ну, что ж, живи, мужик,