себя, да и был, просвещенным — горкой, на которую забралось наконец человечество, чтобы с удовольствием оглянуться на пройденный путь. Там, позади, было много поучительного: побежденные предрассудки, войны, которые не должны повториться, крайности религии, бездны нищеты; все это, безусловно, требовало осторожности, но поддавалось усилиям разума. Цивилизация проникла даже в самые дальние концы земного шара — и с удовольствием привозила оттуда необычные сувениры. Всемирные выставки и их многочисленные клоны предъявляли зрителям достижения человеческого хозяйства; но публику интересовали и его темные углы. Странноватые народы земных окраин, самой судьбой обреченные на то, чтобы комически оттенять победный шаг удачников прогресса, вызывали общее любопытство — и этот естественно-научный интерес должен был быть удовлетворен.

В апреле 1901-го газета «Новости дня» сообщала образованной публике, что труппа дагомейских амазонок, которую можно увидеть в Манеже, «много любопытнее приезжавших ранее в Москву „черных“. Она экспонирует очень занимательные танцы, пляски и военные эволюции». Вскоре амазонки переехали в еще более подходящее для них место. «Вчера в зоологическом саду начались представления дагомейцев, которые будут показывать свои танцы и военные упражнения, в будни три раза в день, а в праздники — по пять раз в день».

Идея дополнить экзотическую фауну зоопарков выгородками, где демонстрировался бы и человек разумный в своей естественной среде обитания, была такой очевидной, что не вызывала ни вопросов, ни недоумений. То, что стало позже называться human zoos, — лапландские, индейские, нубийские «деревни» с живыми обитателями, наряженными в традиционные одежды, с живыми голенькими детьми на руках — к середине 1870-х годов было в европейских и американских зоопарках повседневностью. Порой общественная нравственность требовала одеть туземцев поприличней; иногда, наоборот, одежда казалась зрителям недостаточно открытой: дикарю приличествовала нагота. Экспонаты плели коврики, курили трубку, демонстрировали луки-стрелы и ненужные орудия труда, иногда умирали, иногда бунтовали. Что почти неизменно присутствовало между выставочными образцами и миллионами зрителей — это решетка или барьер, наглядно обозначавшие границу между прошлым человечества и его современным, улучшенным состоянием.

В 1878-м, когда прогрессивная пара с рисунка Дю Морье изучала бутылки с запертой музыкой, на парижской Всемирной выставке вместе с фонографом и мегафоном экспонировалась негритянская деревня с населением в четыреста человек. Через четверть века, на еще более зрелищной выставке, представителей «отсталых рас» разместили в клетках. В Сент-Луисе, в 1904-м, толпы ходили смотреть на поселения примитивных народов: там была выстроена внятная цепочка поступательного развития: от приматов к пигмеям («Каннибалы спляшут и споют!») — и дальше, выше, к филиппинцам, американским индейцам и, наконец, к счастливым посетителям выставки. Только что усвоенная расовая теория была высшим воплощением конкурентной системы — и торжество белого человека наглядно доказывало его преимущества.

Амазонки здесь пришлись к месту — и смотреть на них было интересней, чем на печальных инуитов с лохматыми собаками. Тут опасность была почти настоящей: женщины-воительницы, двести лет защищавшие дагомейский престол, оставались грозной силой, веществом легенд, влажных снов и приключенческих романов. Тлеющая война Дагомеи с французами завершилась в 1892-м, армия амазонок была разбита; вооруженные мачете и чем-то вроде топоров, они не могли долго сопротивляться пулям, а длинные штыки нового образца давали европейцам преимущество в рукопашном бою. Но уже годом раньше в Париж привезли труппу укрощенных дагомеянок — показывать учебные бои. Одеты они были самым диким образом; чтобы выжить, надо подражать чужим представлениям о себе.

Посмотреть на такой бой привели однажды одиннадцатилетнего московского мальчика. Позже Борис Пастернак будет вспоминать, «как весной девятьсот первого года в Зоологическом саду показывали отряд дагомейских амазонок. Как первое ощущенье женщины связалось у меня с ощущеньем обнаженного строя, сомкнутого страданья, тропического парада под барабан. Как раньше, чем надо, стал я невольником форм, потому что слишком рано увидал на них форму невольниц».

* * *

Когда я смотрю на слова и вещи мертвых людей, разложенные для нашего удобства по витринам литературных музеев, подготовленные к печати, бережно сохраненные, все чаще кажется, что и я у барьера, за которым — безмолвный сомкнутый строй выставленных напоказ. Когда долго стоишь над тем, что старинная опись имущества называет «бельем, принадлежавшим мертвому», прутья разделяющей нас решетки видней, чем то, что за ней.

Девичьи письма моей бабушки, которые я перепечатываю строчка за строчкой, советские песни, записанные Галкой на пустых машинописных листах, письма философа, дневники токаря — все это чем дальше, тем больше напоминает мне мозг, тазовые кости и заспиртованные гениталии Саартье Баартман. Готтентотская Венера, как ее любили называть, была любимым объектом научного интереса на заре девятнадцатого века. Форма ее тела, диаметр сосков и линии ягодиц служили живым доказательством разного рода эволюционных теорий и давали основания для еще более смелых предположений. Знаменитый натуралист д-р Жорж Кювье уделил особое внимание длине ее половых губ. Ее показывали медицинским студентам, просвещенным любителям, в цирке, наконец. Иногда ее даже можно было потрогать. Больше того, после смерти ей тоже пришлось послужить человечеству: парижский Музей естественной истории прилежно экспонировал ее останки сто пятьдесят лет подряд и отказался от этой мысли только в 1974-м. Мы, прошлые и настоящие, бесконечно уязвимы, отчаянно интересны, полностью беззащитны. Особенно когда нас уже нет.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату