безнадежней. В некотором смысле жизнь советского интеллигента сводилась к двум взаимоисключающим схемам: ее можно было понимать как робинзонаду, курс выживания на острове, населенном враждебными племенами, где собеседников не выбирают, всех книг одна Библия, и каждый клочок, напоминающий о доме, становится драгоценностью. Или, как многие, как большинство, решить, что мир изменился необратимо — и пора неволей иль волей меняться следом за ним. В мемуарах композитора Каретникова есть комический сюжет с мрачноватой подсветкой — где-то в начале 60-х в крымском курортном поезде старушки «из бывших» обсуждают у вагонного окна, чьи земли мы проезжаем, Лобановых-Ростовских или наши. Эти-то уж точно наши? Их седовласый спутник задает рассказчику вопрос еще более неожиданный. «Безо всякой подготовки он продолжил: „Скажите, вы сотрудничаете с большевиками?“ Я промямлил нечто вроде: „Да иногда случается“. — „А вот я сразу вступил в партию… Я сразу понял, что иного не дано!“»
В этой категории граждан были и те, кто с самого начала причислял себя к победившей партии и мечтал вытеснить из себя и мира старый порядок, и те, кто мутировал, почти не замечая этого, едва ли задумываясь, какой породы зверем проснется лет через десять. На самом-то деле они были ближе друг к другу, чем казалось им самим; у пламенных революционеров обнаруживались какие-нибудь старомодные слабости вроде «Аппассионаты» или русских романсов, инженеры старой закалки вдруг начинали мериться пятилеткой. Клеклая, сырая, пористая масса новой человеческой общности была источена коридорами, каждый из которых прокладывался впервые; все это, с примусами и патефонами, должно было произвести на свет нечто совершенно новое — но что-то не склеивалось. Вместо собственной валюты жизнь медленно и верно, не заботясь о точности рисунка, продолжала воспроизводить формы, ей хорошо известные. Диковатые гибриды, что она отчеканила, Сергеев сохранил в «Альбоме для марок», как варварские денарии и ауреусы, найденные под Таманью или Тернополем.
Среди множества пленительных перечислений и перечней этой книги (имена футболистов, советские и трофейные фильмы, дома Мещанской улицы с вывесками, кариатидами и магазинами, сексуальный фольклор, матерные загибы, письма, аттестаты, удостоверения) есть особенный ряд: это звуки, переведенные на письмо единственным, видимо, возможным способом. То, чего нельзя воспроизвести — напеть, сыграть, насвистать, — но нельзя и оставить неупомянутым, заменяется значком, зарубкой. Имена певцов, названия оперных арий, две-три строчки из песни, а то и два-три слова размещены в книге гнездами, и каждое из них ждет своего понимальщика — того, кто помнит всё вместе с автором. В этом есть какое-то доверие к естественному ходу событий: еще долго-долго слова «Моя любовь не струйка дыма, что тает вдруг в сияньи дня» будут запускать в чьем-то уме немедленное вращение музыкальной фразы, неотвязной и трудноостановимой. В свой час от нее не останется ничего, кроме царапин на пластинке, звук перейдет в штриховку, в ее ровный дождевой шорох. Андрей Сергеев погиб в 1998-м. Это был год, когда умерла моя мама, год, когда под 9 мая московские улицы заволокло метелью, год июльского урагана, когда ветер сносил тяжелые рекламные щиты и на черных мостовых лежали плашмя деревья в листве и оборванных проводах. Сергеева сбила машина в ноябре, когда он шел домой с литературного вечера. Бо?льшая часть пластинок, упомянутых в его книге, все еще крутится у меня в голове; но кое-каких уже не найти ни в интернете, ни в памяти старших товарищей.
* * * Ноты, что покупали мои родственники, были нехитрые, предназначенные для домашнего, при гостях, музицирования: все больше вальсы-фокстроты- танго, чтобы можно было тут же потанцевать, романсы, уверявшие, что мы будем с тобой молчаливы, пестрый набор другого вокального — от Кальмана до Вертинского. Разглядывая это все, вспоминаешь, как широк он был, обиход непритязательного пения, и какая индустрия была с ним связана. Fox-trot «Магомет» («Всюду громадный успех!») был напечатан в Баку, «Новый цыганский романс „Ахъ глаза“» (слова и музыка М. Бергункера) — в издательстве «Южная Пальмира», гордо называвшим себя «1-м на Юге России нотоиздательством». С обложки смотрели два тяжко подведенных глаза, чуть ниже значилось: «Издание Б. А. Матусиса и Ф. И. Свиста. Одесса, ул. Полтавской Победы, № 62». «НОТЫ М. МИШЕЛЬ» продавались в самом Петрограде, в Гостином дворе — и потому выглядели с особой солидностью: широкие поля в узорах, медальоны с портретами певиц. Над нотами вальса из «модной оперетты „Баядерка“» крупным детским почерком было написано «ЛЕЛЯ» и «15 марта 1924»; тут же реклама в рамочке: на что обратить внимание. «БОЕВИКИ: песня девушки Паля и романс Шандора», «Романс настроения: ХОЧУ ВЕСНЫ!.. (…и роз пунцовых, красных роз). Муз. Б. Костомарова».
Самое интересное — на оборотах: тесно, строчка к строчке, подобранные названия, по сотне-другой на лист, и вот тут-то понимаешь весь подземный, вытесненный на периферию знаемого мира объем ушедшего звукового. «Уснуть, Умереть», рядом «то же для низкого голоса». «Ты полюби» для сопрано. «Ты полюби» для контральто. И, сверху вниз, по хроматической лестнице радости-страдания:
Что ты, барин, щуришь глазки? Любим ли я? Я люблю вас так безумно Но я вас все-таки люблю Я не играю вовсе вами В твоих очах блестели слезы