Удивительно и то, что главным героем обезлюдевшего мира оказался не хищник, царь зверей, а безобидное травоядное. Людей можно различить лишь на одной стороне изображения, словно вышедшие из огня могут выбрать, как в сказке, направо пойти или налево. Бык с мощным лбом мыслителя стоит ровно по центру, на одной линии с древом познания, разделяющим картину на две равных части, и раскаленным жерлом пожара. Выражение мучительного раздумья делает его похожим на грешника из микеланджеловского «Страшного суда» — открытый в гримасе непонимания рот, сморщенное лицо. Но на этот раз существу, не повинному в первородном грехе, предоставлен выбор: бык волен решать, становиться ли ему человеком.
Вазари рассказывал о Пьеро ди Козимо так: «Он не позволял подметать в своих комнатах, ел лишь тогда, когда заставлял его голод, не позволял окапывать и подрезать плодовые деревья, мало того, давал винограду разрастаться так, что лозы стелились по земле, а фиги и другие деревья никогда не подстригались. Словом, он предпочитал видеть все таким же диким, каким он сам был от природы, заявляя, что вещи, созданные природой, следует оставлять на ее собственное попечение, не изменяя их по-своему. Он часто ходил наблюдать животных или растения, или другие какие-либо вещи, какие природа нередко создает странно и случайно, и это доставляло ему такое удовольствие и такое удовлетворение, что он выходил из себя от восторга и столько раз повторял об этом в своих разговорах, что подчас, хотя слушать его было приятно, в конце концов всем надоедал».
В темном 1937-м Эрвин Панофски напишет о Пьеро как о примере эмоционального атавизма: он — человек глубокой древности, заброшенный в современность во всей ее сложности; вместо цивилизованной ностальгии им владеет отчаянная тоска по ушедшему. Кажется мне, что за этим стоит старинное желание видеть художника как
В «Лесном пожаре» виден сам момент
Пожалуй, картина Пьеро ди Козимо — ближайший известный мне эквивалент «Происхождения мира» Курбе, его точная рифма; шок и завороженность, которые они вызывают, схожего образца. Кажется, дело в прямоте передачи смысла, в документальной крупности рассказа о том, как вселенная фабрикует и отбрасывает новые детали, заставляя жизнь катиться и катиться вперед по вечной наклонной плоскости. Катастрофа, выходит, может быть порождающей инстанцией — то ли она печь, где затвердевают глиняные фигурки, то ли плавильный тигель для трансмутаций. Так устроено творение в постпрометееву эпоху, после первого обжига. Так должен был бы выглядеть исход из рая в мире воздушных войн и химического оружия — с пожаром в качестве пылающего меча, с куропатками, летящими по низкому небу треугольно, как истребители.
В одной из тетрадей, где мама записывала мои детские разговоры, в самом верху разлинованной страницы, над летней болтовней про одуванчики и коров, она добавила:
Хорошо помню этот день и я. И сейчас глазами вижу утро в незнакомом доме, огромную собаку, вышедшую из-под слишком высокого для меня стола, и переплеты окон, и потом, позже, страшную поверхность воды, что тянулась до самого края мира: там, покачиваясь и маяча, виднелась голова моей мамы, зачем-то заплывшей в эту безлюдную даль и почти уже исчезнувшей. Мне было совершенно ясно, что она пропала. Наступала новая, чужая жизнь, и я была в ней совершенно одна. Я даже не ревела, стоя у края воды, где большая река Волга встречалась с такой же Окой; некому было слышать. Когда взрослые вернулись, смеясь, что-то уже сдвинулось необратимо.
Наверное, жизнь не может не начаться с катастрофы, часто случившейся задолго до нас, вовсе не нуждающейся в нашем участии или разрешении. Можно даже не считать ее, азартно потрескивающую горящими сучьями, несущую над головой, как хоругви, языки белого пламени,
История нашего дома, как я ее услышала, началась не сто лет назад, а в августе 1974-го. Бабушка неохотно отпускала нас в путешествие от дачного стола и занавесок с зелеными и красными яблоками; возвратившиеся к пустому месту, мы были теперь одни. Мама винила себя, а я сидела рядом. Ужасающая сказка про девочку, которая медлила принести больной матери воды, а потом побежала, но все уже кончено, над головой летят птицы, и одна из них ее мать
Все, что я узнала потом, было рассказано и услышано при свете того опоздания; мама говорила, я запоминала, боясь забыть хоть слово и все-таки