нибудь. Я лежала пластом и слушала, как там грохочет, и думала, что это не худший исход бессмысленной сентиментальной поездки. Мне здесь было нечего делать — и вот я ничего не делала: в чужом и прекрасном городе, в пустой и большой кровати, под крышей, помнившей или не помнившей Сарру Гинзбург, ее русский акцент и французские книги.
После всего, где-то в середине шестидесятых, в квартиру на Покровке забрел француз. Бог весть, кто он был и откуда взялся, но его принимали, как было в доме заведено, — широко, со всеми мыслимыми салатами и рукодельным тортом «Наполеон», за столом была вся семья, включая давно и глубоко ушедшую в себя восьмидесятилетнюю прабабушку. Услышав французскую речь, она, однако, страшно оживилась и тоже перешла на язык своей молодости; гость засиделся за полночь, Сарра занимала его разговором, оба были очень довольны друг другом. С утра она перешла на французский полностью и окончательно, как уходят в монастырь. К ней обращались по-русски, она отвечала длинными иностранными фразами. Со временем ее научились понимать.
Глава вторая, Лёничка из детской
Был ноябрь, середина ночи. Телефонный звонок в такой час всегда пугает, особенно когда он раздается где-то в темной утробе коммунальной квартиры, где общий
Тот дом стоял где-то в таганских переулках, почти невидимый в ночи среди таких же, двухэтажных и низколобых, дверь открыли, женщина в комбинации шарахнулась в сторону под жиденьким желтым светом, там была комната и кровать, и в кровати, в ворохе белья, мой большой дед, голый и мертвый. Тело покрывали синие пятна, все лампы в этом случайном месте были включены, словно в учреждении.
Ему тоже было немного: всего-то шестьдесят два. Несколько лет назад они с женой въехали в собственную кооперативную квартиру; дедушка Лёня принимал деятельное участие в делах дома, перед белым фасадом панельной двенадцатиэтажки была полоса земли, засаженная сиренью и, главное, выстроенными в ряд по его замыслу пирамидальными тополями, похожими на селедок. Такие же должны были расти на заднем дворе; как говорила мама, эти деревья напоминали ему о юге,
Это был поворотный год для семьи, которая вдруг осталась без старших. Со смертью матери и отца Наташа Гуревич, моя мама, оказалась пастухом небольшого и странного стада, куда, кроме бодро болтающей меня, попали две девяностолетние старухи-прабабушки, Бетя и Сарра, всегда относившиеся друг к другу с вежливым равнодушием. Теперь им предстояло жить бок о бок. Единственный сын, единственная дочь, которых вдруг не стало, были для их покосившегося существования чем-то вроде утеплителя, мягкой и ощутимой прокладки между ними и новой жизнью с ее непонятными сквозняками. Кто-то говорил, что со смертью родителей рушится последняя преграда, отделяющая нас от скорого небытия. Смерть детей сместила что-то окончательное в устройстве моих прабабок; небытие теперь омывало их с обеих сторон.
Родителям было совершенно ясно, что деда убили, кто знает, почему и за что, какая темная уголовщина жила в стенах той нехорошей квартиры — и как он, человек спокойный и благополучный, вообще там мог очутиться. Тут, впрочем, были основания для догадок. После смерти Лёли, когда похороны прошли и семейный участок на Востряковском кладбище впервые за пятьдесят лет открыл и закрыл рот, впуская нового жильца, дед вызвал дочь на разговор. У него была, как выяснялось, другая женщина. Он призывал мою маму подойти к этому знанию как разумный человек, обсудить, так сказать, планы на будущее. Ситуацию можно было рассматривать как благоприятную. Мама могла теперь перебраться в квартиру на Банном, где было больше места для ребенка, чем в покровской коммуналке; деду же с его подругой как раз было бы удобно туда переехать. Все это обсуждалось с некоей спокойной деловитостью, как и другие преимущества новой конструкции — его знакомая сейчас не работала и могла бы, например, сидеть с Машенькой, она очень любит детей.
Я услышала всю эту историю по частям и много лет спустя. На вопросы о смерти бабушки и дедушки я получала незыблемый, как миропорядок, ответ, мрачная симметрия которого меня завораживала: он умер