Липкий взгляд печальных глаз вцепился в меня. Я узнал эти глаза — видел их на нарисоваванном портрете в комнате жены бургомистра, которая тайно велела привести меня для лечения ее нутра. Трижды являлся я туда в указанное время. Пока из ее чрева не исчезла опухоль. Хозяйка, моложавая красавица, говорила со мной по-нашему. Покраснев, попросила странное: не мог бы я что-то сделать с ее… мочой. «А что с ней надо делать такого?» — «Ну, чтоб она стала другой…» — «Какой же: чтобы светилась ночью, как кошачья?» — «Нет, чтобы пахла…» — «Как же ты хочешь, госпожа, чтобы твоя моча пахла, — спросил я. — Может, розой?» — «О, это было бы великолепно…» И я сознался, что знал лишь одну женщину, чья моча пахла розами. Но на такое надо решиться, потому что легко можно сжечь себе все внутренности. Придется пить скипидар. А у нее и так здоровье слабенькое. Я бы ей не советовал такое делать… В исповедальной искренности метресса[8] открылась мне, как безумно любит своего мужа и как выискивает разные заговоры и колдовство, чтоб не охладить его пыл. Я сказал, причем совершенно правдиво, что Бог щедро наградил ее как женщину и не надо искушать судьбу поиском химер. «Свет не имеет тени, любезная хозяйка, и свет этот с вами…» Это ее несколько успокоило, и она спросила, кто та женщина, которую я вспомнил. Ну та, что пахла… розами. На это я ответил, что время выветривает былое и я уже мало что помню, кроме имени ее — Ружена. Я, вестимо, врал хозяйке, а еще больше самому себе… Жена бургомистра, кстати, хорошо говорила по-нашему. Мы тихо беседовали, а со стены цепко держали нас под присмотром властно-печальные глаза. Глаза господина, который привык владеть всем, что видит вокруг. Тепер эти глаза прилипли ко мне.
— Еще мне сказали, что ты лечишь людей, — начал гость, макая перст в воду.
— Господь лечит, коли на то воля Его.
— Человек, — вскипел пан, — ты хочешь меня разгневать?!
— Ой ли, это вы с гневом пришли на мой берег. Вам бы глотнуть настоя из богородского цветка…
— А говоришь, что не лечишь, — остудил он свой гнев, в то же время освежая водой и лицо.
— Не я лечу, а зелье. Божьи травы.
— Пусть так… Но не с гневом я пришел к тебе, а с отчаянием.
— Это, господин, почти одно и то же.
— Суди, как знаешь, я тебе не буду перечить, но выслушай и ты меня. Услышь мою беду.
Скинув кафтан и подбитую куницей шапку, тяжело взошел он на сушу. С непокрытой головой, сгорбленный, в одной рубахе, с лицом черным, как огарок, — выглядел, как будто ударила в него молния. Судорога сердца сбивала его дыхание.
То, что он рассказал, я выслушал, а река это знала уже давно. Почти год, как Мукачево давила эта пришта[10], эта жуткая неизвестность. Над городом хищной петлей висело тревожное ожидание жертвы. На прошлую Пасху исчезла первая девица. На Вознесение — вторая. На Петра — третья… Цепочка тайных исчезновений вилась далее и вот дотянулась и до владения бурмистра. Пять дней как пропала их единственная дочь, побежала к скорняку примерять новый лайбик[11] — и как иголка в сено. Восьмого числа исчезла бесследно…
Слова хрипло рвались из его груди, и я еле улавливал суть разговора. Челядь перепахала проволочными кошками дно Латорицы, перерыла окрестные дубравы и пущи, жандармы перетрясли вертепы, варнацкие[12] кучи и нищенские ямы — голо. Нет ни следа, ни духа.
По комитату[13] шныряют конные вояки из Кошиц и чиновники из Дебрецена. Молва докатилась и до Пешта. Оттуда явился следователь, натасканный в таких делах. Что-то вынюхивает, но нет пока даже маленького следа. Исправники свое прядут, а община единодушно твердит: проведай Мафтея, того, что за водой, — может, он заметит какой знак…