Верецкий перевал Арпад, сами стали панами, превратив хозяев в прислугу для себя и забрав их женщин. Так и толклись — между язычеством и христианством. Страдали от монгольских орд, цимборили и роднились с русскими князьями, во времена Лайоша Великого удалось создать мощное славянское государство. Покорили Молдову и Валахию, урвали кусок у Румынии, добрались до самой Болгарии. Потом за турок взялись, долго кусались, пока те их сами не осадили на долгое время. Погодя из-под турок их высвободили католические народы, да одолел еще более свирепый супостат — австрияки. Те унизили святую корону Иштвана, а гордых мадьяр чуть не приравняли к какой-то окраинной русинской сословности. Это нас с ними снова, через несколько веков, соединило и свело под одни бунтарские знамена. Энергичный мечтатель Ференц Ракоци возглавил тот неудержимый поток, и растекся он далеко, сметая полки захватчиков. Пока не остановила его сила более грозная. И что же… Верные соратники свергнутого князя, а затем бравые противники, наперебой растащили его имение и земли, совсем как ранее разорвали на части и съели сожженного «крестьянского короля» Дожу его соратники… Такова изменчивость и хрупкость человеческой природы… А угров прижали еще пуще, отобрали у них права. В мятежные окраинные крепости (сюда тоже) возвращены австрийские гарнизоны, восстановлены в них тюрьмы. Мукачево и Сентмиклош еще раньше были отданы бамбергскому епископу Шенборну, а недавно его потомкам пожизненно отдали титул ишпана комитата Берег. Мы есмь его подъяремные.
По дороге я мысленно повторял фамилию тюремщика, к которому должен был обратиться, — Цимер. По-нашему — рогатый. Меня привели в мрачное тесное помещение, и от духоты вдруг сжало грудь. Костлявый старшина с изогнутой, как сабля, спиной стоял под крохотным окошком. Голос его прозвучал сухо и трескуче, как разорванная тряпка:
«Уведомлен о вашей просьбе. Обычно мы не допускаем в острог посторонних. Но, принимая во внимание высокую апелляцию, позволим вам в виде исключения визит на четверть часа».
«Мне достаточно, чтобы коротко переговорить с несчастным», — сказал я благодарно.
«В сем я не уверен, — улыбнулся иссохший до костей тюремщик. — А по мне, поступайте как знаете. Единственное требование: за пределами замка вы не смеете и словом обмолвиться о том, что здесь наблюдали».
Меня повели по открытой анфиладе, где под сводом звонко отзывался каждый шаг. Далее по широким ступеням мы спустились в подземелье. Прошли два зарешеченных проема, у которых стояли вооруженные сторожа. Миновали длинный темный проход с коваными дверьми по обе стороны. Мой слух ловил где протяжный вздох, где стук деревянных подошв, а где звон железа. И вот мы нырнули в кромешную тьму нижнего подвала. Мой поводырь нащупал на стене лампу и зажег ее. Огонек неохотно облизал сырые стены, черную замшелую дверь со ржавым замком. Скрип засовов продирал до самого нутра. Мы вошли — под ноги словно кто-то сыпанул орехов. Крысы! Огонек светильника померк от затхлости. Дырка в стене была такая узкая, что разве кулак просунуть. Сквозь нее снаружи не просачивался ни один звук. Кровь ударила мне в голову, а нутро сжали тошнота и страх, что двери сомкнутся и я отсюда не выберусь. Темница-рогатка! Вот ты и попал в адскую яму, о которой слышал лишь жуткие пересказы.
Каменная нора была немногим больше печи. С низкого свода-потолка свисала цепь, к ней прикованы двойные обручи, как шар, а в них заперта человеческая голова. Четыре железных прута с шипами внутрь крепились внизу к третьему широкому обручу. Такая себе подвижная железная клетка в каменном мешке. Несчастный не мог лечь ни на спину, ни на бок, только мог продвигаться стоя или сидеть на обрубке дерева. Этот даже не сидел — безжизненное тело поддерживали острия, влажные от сукровицы. Взяв лампу, я подошел к арестанту ближе. Под ногами мокро чавкнуло. Сопрелые, рваные лохмоться едва прикрывали тело, все в струпьях и гнойниках. Избитое лицо похоже на винное яблоко. Уши, нос, пальцы изгрызены крысами. Только свалявшиеся волосы неопределенной масти указывали, что это молодой человек. Или же изуродованное подобие мужчины. Я громко кашлянул и поднес огонь ближе — веки дрогнули. В засохшей щели глаза блеснула живая искра. А то, что можно назвать губами, слабо шевельнулось.
Я собрался с силами и голосом, которым обращаются к смертельно больному, сказал:
«Я Мафтей Просвирник из Зарики. Это за Гнилым мостом, знаешь? Твоя мамка Прасковья кланяется тебе. Я дал ей слово принести ответ, что ты жив и здоров. Так мне и передать, парень?»
Бедолага слабо кивнул.
«Ты же Алекса, рыбарь из Росвигова? Я не ошибся?»
Еще один кивок, и у меня отлегло от сердца. Паренек, хоть и в помутнении, но был еще при уме. Меня это больше удивило, чем обрадовало. В рогатке недолго держатся. В оцепенении и мраке, истерзанные и сломленные духом, скоро гибнут или сходят с ума. И кто знает, что из этого лучше. Но сей еще жив, и рассудок еще при нем.
«Послушай, Алекса, твоя мать Прасковья ревностно молится Матери Божией, чтобы та была с тобой до конца. Ее святым именем призываю тебя поклясться: причастен ли ты к гибели хоть одной из девиц, котрые бесследно исчезли в нашем городе? Говори правду у смертной черты».
Парень отрицательно покачал головой. А единственный незаплывший глаз аж горел жаром искренности. Говорил лучше слов.
«Я должен идти, сынок, — сказал я. — А ты крепись, храни в себе душу. Дух-утешитель поможет».
Легко сказать. Сказать и выйти из умертвляющей ямы на свет, на люфт[167], на люди. Какие они ни есть. А там осталась хрупкая душа в страшной борьбе с Тьмой…
Мы поднялись наверх, через минуту меня снова впустили к Цимеру. Мягко, как мацур[168], ступал он по толстым плитам, грудь выпячена, руки за спиной. Глаза, как у мертвой рыбы. «Пасет пленников и сам живет в заточении», — подумал я.