Попробуй, дорогой. Понравится — пришлю! Самолет пошлю, специальный!
Кирилл взглянул на часы — время до отлета еще было, так что он решил не обижать отказом славного человека, с которым сдружился за последний месяц, и принял протянутый стакан. Майоры ГБ подняли тост за дружбу. Потом — за Сталина. Потом — за Берию…
Чудом избежавший ареста племянник Буду Мдивиани Авесалом сидел на чердаке дома напротив Управления НКВД и смотрел в бинокль. Он прятался здесь уже четыре дня и понимал, что больше не выдержит. Но сдаваться просто так он не желал, наоборот — он страстно хотел убить этого негодного Гоглидзе, этого грязного шакала, который разрушил его такую счастливую, такую теплую жизнь. Авесалом представил себе, как псы Гоглидзе обыскивали их дом, лапали их служанок… и Мзикалу, которая научила его быть мужчиной… и Даринэ, которую он сделал женщиной.
В глазах замутилось от голода — он не ел уже целый день! — и от лютой, звериной злобы. Они, эти скоты, не достойные даже слизывать пыль с его сапог, сидели на их диванах, жрали их еду, пили их вина! Наверное, забрали драгоценности его матери, даже то сапфировое ожерелье, которое так ей нравилось. Его подарил дядя Буду — он всегда был к ним добр. А теперь дядю Буду казнили, а он сам, последний из рода Мдивиани, сидит на чердаке, словно загнанный волк и боится выйти на свет.
Но ничего! Ничего! Не зря отец приказал охране учить его стрелять. И вот теперь… теперь…
Авесалом разглядел в бинокль, как в окне кабинета появился ненавистный Гоглидзе, аккуратно отложил в сторону бинокль и поднял охотничий маузеровский штуцер с шестикратным прицелом. Чуть слышно звякнуло выдавливаемое стекло.
Майоры уже поднимали последний тост — опять за дружбу, когда открылась дверь и в кабинет тихонько скользнула Надя.
— Извините… Разрешите? Товарищ майор государственной безопасности…
Любимый, самый лучший человек во всем мире — после товарища Сталина, разумеется! — обернулся. И тут ей в глаз щекотно попал солнечный зайчик. Она тряхнула головой, рассыпая волосы…
— Что, Надюшка? Пора?
— Товарищ Чкалов звонил, — снова блеск зайчика заставляет сощуриться, — звонил и говорил, что самолеты будут готовы через двадцать — двадцать пять минут…
Да что же это за зайчик такой противный?! И откуда он взялся: в комнате нет не то что зеркала, а вообще ничего блестящего…
— Ну, Серго… — Кирилл встал, протянул Гоглидзе руку, — не поминай лихом и…
Надя закричала изо всех сил и метнулась к любимому. Свалить на пол, убрать с линии огня!..
— Ки-ири-и-и-илл!.. — и тут же звон разбитого стекла и тяжелый удар в спину.
Словно бы кто-то очень сильный двинул раскаленной кочергой…
…Она еще падала, когда услышала гортанные команды, и удивилась, почему ее Кирилл кричит по-грузински? Тут ее подхватили сильные руки, не давая опустится на пол, и такой родной голос вдруг закричал: «Врача! Живо!» Надя улыбнулась: раз командует, значит — жив… Потом в груди загорелась спичка, превратилась в факел, в костер, в мировой пожар…
…Врачи примчались через пять минут. Они отогнали в сторону и Гоглидзе, и Новикова, о чем-то быстро переговорили, сыпля как из мешка латинскими терминами, потребовали по телефону какого-то Лисинкера[111] и, наконец, унесли девушку в карету скорой помощи. А еще через полчаса в кабинет втащили Авесалома Мдивиани. Новиков и Гоглидзе одновременно шагнули к арестованному, и тот содрогнулся, увидев их глаза.
Через три часа Авесалом сидел в одиночной камере и выл. Он даже не знал, что бывает
Михаил Иванович Калинин пытался смотреть прямо и твердо, но как всегда в присутствии Вождя, ему было как-то неуютно и почему-то страшновато. Он прекрасно знал, что никаких грехов за ним нет, что верен он Сталину — верен, точно собака хозяину, что сам Коба всегда был с ним добр и приветлив… Но вот всякий раз, когда Вождь приходил к нему вот так — сам, неожиданно, без лишней свиты, — всякий раз в животе появлялся противный холодок, в глазах почему-то все становилось размытым, словно дождь идет, а по спине будто кто-то водил мягкой пушистой лапкой.