Иззи вообще не говорила по-английски. Это было нормально: я понимал. Хотя мама и перестала говорить по-немецки, я все еще знал немало слов. А мы с Иззи умели понимать друг друга, даже не выговаривая ничего вслух. Знаю, звучит безумно. Только когда вы юны, все возможно. У Иззи были голубые глаза, как и у меня, хотя она могла разглядеть весь белый свет до конца. И волосы у нее были темными, как у меня, и, когда улыбалась, она была прелестна.
Лучшие идеи всегда принадлежали ей. Она всегда верховодила в наших играх. Иззи была сообразительна, она никогда не плакала, когда большие дети прыгали на наши песчаные замки. Вместо этого она укладывала камни в башни, втыкала палки по сторонам рва, и, когда большие дети приходили снова, они сбивали, ранили себе ноги, хромая, ковыляли прочь и никогда больше не возвращались. Так вот, в то лето, пока мама была в отеле, мы с Иззи вместе играли на пляже. Играли мы в любителей приключений, разглядывая мир с самого конца пирса. Мы отыскивали морские звезды, кусочки черного янтаря и прятали пиратские сокровища.
А потом наступил день, когда объявился бизнесмен с красивым лицом, заговорил с мамой по-немецки и обращался к ней по имени, которое уже исчезло. Мы слышали не много, однако крик выдал нам, что дело, должно быть, пошло не так. Ома дала нам по пирожному из своей коробочки для бутербродов и сказала, что все обойдется: это взрослые дела. Но потом мужчина с красивым лицом бегом примчался на пляж, гортанно выкрикивая по-немецки:
–
Тогда-то мы и поняли, что все это была ловушка. Понимаете, Ома вызвала моего отца. Мужчину, от которого моя мать давно, еще в Германии, сбежала, забрав с собой маленького сына. Мама сама рассказала мне эту историю – годы спустя, когда я вырос, – как пришлось ей делать выбор между двумя своими малыми детьми и как она выбрала того из двойняшек, мальчика, что был слабее и больше всего нуждался в ней, а Изабеллу оставила на попечении бабушки с отцовской стороны.
К тому времени я уже много лет жил в Белфасте. Совершенно забыл и Ому, и Иззи, и тот день у моря в Скарборо. Да что там, я даже забыл, что у меня была сестра-двойняшка, пока мама о ней не заговорила, ведь мама была пьяной; а когда она пьянела, то, случалось, правда срывалась у нее с языка.
Ей было шесть лет. Мама не знала, что вызвало в нем такую ярость.
Такое пугает. Мать, должно быть, заметила выражение моего лица, поскольку отвернулась, закурила сигарету и выговорила:
Мать принялась плакать, как я и знал, потянулась к стоявшей сбоку бутылке. А после этого случился пожар (риск его всегда есть там, где курят в постели) – и я остался один в этом мире. В восемнадцать лет. И некуда было податься, кроме места, где все вернется – под конец.
На экране появилось последнее фото, более современное по виду, чем остальные: будто вчера снятое. Группа людей, поднявших взгляды, у некоторых в руках цифровые фотоаппараты. На лицах у людей тени озабоченности, а за их спинами можно разглядеть палисадник Национального центра возврата почты, отраженный в дьявольском свете…
Экран ноутбука сплошь покрылся мотылями. Я попробовал смести их в сторону рукой. От их черноватых крыльев на экране остался след, скрывший из виду лицо моей матери. И все же это была она, уже постаревшая, волосы ее из соломенно-золотистых сделались белыми и были стянуты в старушечий хвостик. Больше чем через тридцать лет после своей смерти она, похудевшая в сравнении с тем, что мне помнилось, смотрела (с фотоаппаратом в руке) с места, где произошло несчастье.
Это было неделю назад. А что теперь? Мотыльки – мотыльки повсюду. Трепыханье их крылышек походит на звук пламени в окне. Всю эту неделю я не был на работе. Знал, что и там окажутся мотыльки: они усыпали лампы верхнего света, отбрасывая вниз гигантские тени. Едкая пыль на всем: на моей коже, на моей одежде, на моих вещах. Их пухлые и мохнатые тельца свисают с потолка роскошными гирляндами, от них исходит звук – выпас овец в поле белого шума.