В конце первой части картины камера отдаляется – виден зал кинотеатра, вспыхивает свет и опускается занавес.
– …Мы ведь не часто встречаемся с кино действительно серьёзным… – запинаясь, мямлит конферансье. – Мы имеем сегодня замечательную возможность поговорить…
Зрители в кинозале шумно встают и принимаются озлобленно проталкиваться к выходу. Безысходный трагизм на фоне безразличия толпы, поданный в столь ироничной форме, неизменно вызывает во мне трепет и восхищение. Я оглядываюсь на Иру, ища сопереживания, и вижу, что она уже мирно посапывает.
– Зачем такое кино, про грустное? – брюзжит мужик в буром плаще. – Мне и без того неважно. Я на службе устал. Я развлечься хочу. Музыку послушать… А тут опять: ходют, ноют, хоронят, разговаривают про всякое…
– Лёш, ты устал. Лёш, как я люблю тебя! – жена берёт его под руку, прижимаясь поплотнее, в жужжащей массе разбредающейся публики. – Как я люблю твой запах. Сейчас бы умереть. Лёша-а-а… у тебя лицо… Ты похож на ангела…
Она трётся щекой о его плащ. Зал пустеет, и в кадре крупным планом появляется спящий, свесив голову набок, школьный учитель Николай Алексеевич. В заднем ряду вскакивает сержант.
– Взвод! Встать! – рявкает он. – Выходи строиться!
Ира и Николай Алексеевич синхронно встрепенулись. Солдаты, грохоча сиденьями, подхватываются на ноги. Николай Алексеевич ошалело сдирает с головы вязаную шапку и снова впадает в спячку. Ира поворачивается на другой бок и, уткнувшись мне в плечо, следует его примеру. Это уже перебор. Я отстраняюсь, вылезаю из постели, накуриваюсь до чёртиков и принимаюсь метаться по гостиной. Ирина выходка накладывается на раздражение и гложущее чувство вины по поводу проваленного опыта. Перебесившись, возвращаюсь в спальню, отодвигаю Иру к стенке и, упиваясь праведным гневом, продолжаю смотреть действительно серьёзное кино в гордом одиночестве.
Утром, не вслушиваясь, я отмёл Ирины оправдания, отвёз её домой и, вернувшись, вновь засел выяснять отношения с результатами. К вечеру вырисовались очертания удручающих итогов: приблизительно половина ещё подавала вялые надежды, остальное – вовсе никуда не годилось.
Это было фиаско. Я отказывался смириться и весь день вновь и вновь гонял тесты и скрупулёзно изучал данные. Пятьдесят процентов коту под хвост из-за каких-то багов! Моих багов! Хотя я десятки раз всё проверил и перепроверил! В важнейшем эксперименте, повторить который шансов нет и не будет. И это лишь предварительный анализ… Не исключено, что дальше станет ещё хуже, но для более подробного исследования требовалась аппаратура, и продолжить можно было только на работе. Я с ужасом думал, что нас могли подвести сенсоры и запороть ощутимый процент результатов… Хорошо, если не все оставшиеся пятьдесят. Могли подвести выбранные мной частоты, параметры и интенсивность импульса, да мало ли ещё что. Я представлял новые и новые возможные ошибки, и уже отчётливо видел, как у нас, а точнее у меня, в сухом остатке окажется полный ноль.
Тоже мне, соратничек! Как там я сказал, пожимая Ариэлю руку? "Теперь это наша общая война!" Вот и повоевали. Что и говорить, достойное выступление. У меня даже закралась подлая мыслишка заявить: мол, я предупреждал, что мы не готовы, и свалить вину на него. Но нет – восставала пресловутая гордость: я же сам на это пошёл. И я с извращённым сладострастием вонзал в себя колья уничижительных упрёков.
Ночью, ворочаясь в постели, перебирал в уме модули и настройки треклятого эквизишн кода, реконструируя порядок собственных действий и силясь угадать, что ж я там напортачил. С горечью вспоминалась ссора из-за последних пяти процентов. Как много бы я дал за те пять вместо этих чудовищных пятидесяти. Что же я упустил? Всё ж работало! Каким вообще образом такое возможно?!
В понедельник, истерзанный переживаниями, я притащился на утреннее совещание, о назначении, или, скорее, переназначении коего Ариэль разослал экстренные весточки ещё на выходных. Всё то же совещание, изменить установленное время которого представлялось абсолютно