сущности, нет. Мне всегда льстит, когда меня хвалят, но в душе-то я знаю, что я страшная эгоистка, ленивая, с неровным, капризным характером, не умная и не живая. Единственную хорошую черту, которую я за собой знаю, это правдивость и справедливость. Этой чертой я дорожу и воспитываю ее в себе.
Встала к 10-ти. До 12 учила Сашу. Все никак не налажу ее после праздников. Я ее слишком запугала и заставляла делать слишком трудные вещи, так что теперь она только старается ответить, а что, и не думает,- надеется, что авось попадет. После завтрака ходила одна на Козловку за письмом Маши от Ивана и принесла таковое. До обеда пила чай, читала Евангелие и написала письмо Зосе Стахович.
Папа только за обедом увидала и, только просидевши рядом несколько времени, спохватилась поздороваться. После обеда опять писала письма, потом ко мне пришли папа и мама, а две Маши и до этого сидели, и немного поговорили. К папа пришел Клобский, и папа, очевидно, старается не раздражаться, говоря о нем, но ему это трудно4.
По дороге в Козловку и назад я все думала о замужестве и поздравляла себя с тем, что я не замужем. Да, я все более убеждаюсь, что выходить замуж не надо. Глядя на Машу {Кузминскую.- (Прим. сост.)}, я жалею ее. Она совсем отупела и умерла ко всему, что не Иван. Ей самой, бедной, это видно, и она больно это чувствует и обращается ко мне за помощью, спрашивает, пройдет ли это и что сделать против этого. Она слышит наши разговоры с Машей, с Верой, и ей завидно, что мы полны жизни и интересов, а она одним Иваном, который ее за душу тянет. Она говорит, что у нее не проходит чувство щемления в душе от какого- то безотчетного страха и беспокойства. И говорит, что мы не живем, а что нужны страсти – любовь, и что это жизнь. А я вижу совсем обратное. Вот Маша, Соня (моя невестка) и все в этом положении: это какие-то отупелые существа, близкие к животным, духовной жизни никакой – все поглощено этой страстью. Говорят, без своей семьи нет жизни. Но вот у Сони своя семья, а она меньше всех с ней возится: ее мать и сестры гораздо больше ее видят и заботятся о ее детях. Жизнь не в том. Мне кажется, жизнь в исполнении своих обязанностей, и главная из них – это чтобы каждый зарабатывал свое пропитание. Вот Количка – он живет вовсю, он кормит свою семью и себя своими руками, и поэтому его жизнь полна. Если он не вспашет, не посеет, не скосит, не обмолотит, то ему и семье его нечего будет есть. Вот он теперь поехал, у него половина хлеба еще не обмолочена, и ему надо усиленно и не переставая делать эту трудную работу, а то ему нечего будет есть.
Сегодня Лева уехал в Москву курьерским и велел Митрохе ехать ночью одному. Митроха, очевидно, заробел, очень ревел и боится ехать. Он в первый раз едет по железной дороге, и ехать приходится ночью. Мы все осудили Леву за то, что он его берет, и начал с того, что так плохо о нем позаботился. Это одно грустное впечатление сегодня вечером, а другое – письмо от В. И. Алексеева. Он тоже заробел, как мне кажется: не знает, чем будет жить и содержать сына, жену и себя, и видно, что пал духом. Мне жаль его, и я надеюсь, что письмо было писано в одну из таких минут, которые не часто на него находят.
Какое ужасно мучительное чувство – жалость. Это хуже раскаяния. Чувствуешь боль, чуть ли не физическую, и она особенно мучительна тогда, когда ничего не можешь сделать для другого, и только сама мучаешься, грудь давит и слезы даже не льются, а только больно чувствуются, и мечешься бессильно, выдумывая, чем бы помочь, хотя и знаешь, что нечем.
Утром написала письмо Зосе. Потом пошли мы – три девочки – на конюшню велеть закладывать, чтобы ехать за Эрдели, а сами пошли пешком вперед и сказали, чтобы Михайло нас догонял. Было полтора градуса мороза. Это в первый раз за всю зиму, а то бывало между 10-ю и 29-ю градусами. Дошли до церкви. Там Михайло нас догнал, и мы быстро (парой гусем) доехали до Ясенков.
Маша Кузминская получила вчера письмо от Ивана, в котором он говорил, что его мать хочет, чтобы он подождал жениться еще два года, и вот мы сегодня все решили сказать ему, что это невозможно. Встретя нас, он всмотрелся в наши лица, и сейчас же его лицо как-то упало. Он видел, что мы встревожены и расстроены (Маша вчера плакала), и это сейчас же на нем отразилось. Приехавши домой и позавтракавши, мы разошлись по своим делам, а Маша с Иваном остались в зале. Перед самым обедом Мишка ко мне прилетел, говоря, что Маша ревет. Я пошла наверх и увидала Машу, уткнувшую голову в колени и рыдающую, Ивана, стоящего против печки, бледного, как смерть, и всего дрожащего, и мама тоже заплаканную, тут же сидящую. Маша ушла вниз, и я немного погодя за ней и расспросила у нее все, что произошло. Оказывается, что мама пришла к ним в залу и стала расспрашивать Ивана про то, что его мать сказала на его брак, и, узнавши ее решение, сказала, что, очевидно, мать совсем этого не желает и что двух лет ждать нельзя, что Машино несчастье важнее, чем неудовольствие матери, и что ей жалко смотреть на них и т. д. Маша плакала, мама тоже, а Иван ушел в гостиную и там без чувств повалился на диван. Маша, рассказывая это, просто кричала от рыданий. Мне самой было страшно его жалко – сам еще такой ребенок и такая на нем огромная ответственность. И Машу жаль: она положила всю свою жизнь, все свои надежды на эту любовь, и если она рухнет, то ей ничего на свете не останется. А рухнуть она может. Мать, очевидно, имеет большое влияние на сына и, очевидно, хочет расстроить эту свадьбу, а он слабый и молодой и может подчиниться ее влиянию. Потом мы привели Ивана вниз к Маше, чтобы увести его от мама, и тут мы все плакали, даже обе Маши в девичьей и те, слыша нас, расплакались. После обеда опять они сидели вдвоем и говорили до тех пор, пока Маша не расплакалась и не пришла меня позвать пройтись с ней. У меня болели зубы, но я немедленно оделась и пошла.
Меня трогает ее доверчивое отношение ко мне, даже в мелочах. Сегодня наши сани раскатились и, ударившись об сугроб, перегнулись на сторону. Маша, которая сидела наискоски против меня, немедленно вскочила и бросилась ко мне на колени, как будто я могла бы ей тут помочь. Бедная! и в ее любви я ей помочь не могу. Я вижу, как она просто тает, и только могу ей повторять, чтобы она не клала своей жизни в этом, и вместе с тем утешать ее, говоря, что все устроится. Что за сильная и злая страсть – любовь! Как тут можно жить хорошо и помнить свои обязанности, когда все существо захвачено этой эгоистичной и жестокой страстью? Какое при этом полное равнодушие ко всему и всем вне этого. Мне иногда жалко, что я никогда не испытала этого, потому что никогда не была любима, когда сама любила. Но, когда я ясно себя представляю в таком положении, я чувствую, как страшно мне захотелось бы отделаться от него и опять быть свободной, жить полной жизнью и быть в состоянии все видеть, что вокруг, а не быть прикованной к одной точке.
Все эти дни читаю Евангелие, и очень многое, что прежде было непонятно, делается мне ясным и идет впрок. Но многое еще темно, и это большое страдание слышать и читать вещи, которые не понимаешь, и чувствовать, что не доживешь до того, чтобы все понимать и чтобы было ясно, как поступать. Утешение все-таки то, что ощутительно чувствуешь шаги вперед. Во всем этом также и последние дни были хорошие в этом отношении – и уроки с Сашей, и мой портрет, и чтение, и письма – все мне стало легче и во всем вижу шаги вперед. Только бы мое здоровье не испортило мне все. А я еще не довольно сильна, чтобы физический недуг не действовал бы на внутреннюю жизнь.
Сегодня получила хорошее письмо от Левки.
Папа очень весел, сегодня ездил на Мухортом верхом в Ясенки и со мной очень ласков.
Вчера папа написал А. А. Толстой 6 и между прочим о книге Друммонда, что хотя он ее любит, все-таки она ничто в сравнении со словами посланий Иоанна IV 16, 12; III 18, 17; IV 20; III 14, 15; IV 7, 8, которые он часто читает наизусть в этом порядке.
Вот уже три дня, как я не могу успокоиться и не могу не думать о двух-трех пустых словах, которые Стахович сказал мама обо мне. Я себе говорю, что я преувеличиваю их значение, но тем не менее всякий раз, как я их повторяю, меня всю переворачивает от волнения.