Не ему одному.
И остальным, чего прошено будет, пусть исполнится да во благо. Раз уж ныне день особый, женский, так неужто не услышит Божиня?
За прошением и дар надобен. Но что я подарить способная?
Ленту из косы?
Вытянула и пустила по ветру, а он, слабый, но духмяный, еще не цветами, но лишь предчувствием их, свободою, которою весна дразнит, вдруг окреп, потянул шелк из пальцев, выхватил, понес… куда? А хоть бы за край мира. Лети, лети, лента, подарком от чистого сердца. Завяжет ли тебя в косы зеленые молодая березка. Ива ли в гриву примерит, аль ручей возьмет игрушкою – не важно.
Все Божинею сотворено.
Все – мир ее. А значит, услышана будет и эта молитва моя.
– Зося, ты тут вечность торчать будешь? – Еська приплясывал от нетерпения. Ох, неспокойная душа, бедовая…
– Нет, я… все уже, – глянула на солнышко, которое к земле катилося.
Отвернулась.
– Тогда шевелись, а то все веселье пропустим…
И как я позволила уговорить себя? Нет, Еська, конечно, языкастый, словесами оплетет-окрутит, но вот…
– Не печалься, Зослава. – Он, верно, почуяв мои сомнения, под рученьку подхватил. – Весело будет!
Ему – быть может, а вот мне… как бы это веселие боком не вышло.
Нет, конечно, и в Барсуках парни девок стерегли под банею, полохали, шутки шутковали, гаданиям мешали, норовили что венок стянуть, что ветки березовые, размалеванные да разряженные. А одного году, помнится, и вовсе лент девичьих набрали да повязали на роги старостиному козлу.
Дескать, вот жених завидный.
Выбирайте, кому надобен.
Визгу-то было!
Я не ведаю, чего Еська измыслил, но чуется, что козлу нашему до него далеконько будет.
– Зосенька, рыбонька моя ласковая… заинька серая недолинявшая, – он меня под локоточек ухватил. – Поверь, ныне действую не собственной дури ради, но исключительно во благо общественное!
Идет, говорит и меня за собою волочет, а я и бреду, что телушка на привязи.
– И с затеи нашей, если все выйдет правильно, всем превеликая польза выйдет!
Ох, сомневаюся…
– Еська…
– Да никто не пострадает! – Он прижал руку к груди.
А вырядился-то.
Рубаха черная.
Портки черные.
Сапоги черные. И платок черный же на голову повязал, да плотненько, ни одной рыжей вихры из-под того платка и не выглядывает.
– Разве что морально. Но моральные страдания душу возвышают. Так наш жрец молвил… третий, вроде… не помню имени. Очень набожным человеком был. Великих моральных достоинств. Которые, впрочем, не помешали ему Ельку отравить… тот тоже набожным был. Все молился, молился… а одного дня после молитвы и слег с горячкою. Сперва думали, может, застудился где. Сквознячком в храме протянуло или еще какая напасть приключилась… но дядька наш сразу докумекал, что дело непростое. Сунул жрец Ельке книгу про жития святых. Редкостную какую-то. Там еще про чудеса, помнится, было. И про чудодеев… вот только чернилами та книга писана была отравленными. Елька у нас палец слюнявил, когда странички перелистывал. Уж ругали его, ругали за это, а что ему… зачитается и сам за собою не видит. Вот и нализался отравы… долго отходил. А жреца этого дядька велел на костре спалить. Как великомученика. Тот тоже все кричал, что за веру радел, за справедливость. Мол, негоже ублюдку на царском троне восседать… в общем, о чем это я, Зослава? О том, что святость от дури никого еще не уберегала. А дурь от святости – так и вполне…
Так он меня и притащил.
Не к общежитию, к саду заветному.