Отец скривился. Не любил он царицу за норов ее неженский, за руку крепкую, за то, что лезла туда, куда бабам носу совать не положено.
– Так неужто мы хуже? – спросила Велимира.
И получила дозволение.
Учили ее на совесть. И сама она училась жадно, разумея, что только так сбежит из золотой клетки терема. Нет, не привлекала Велимиру жизнь навроде той, которую вели что сестрица, что матушка. Глядела она на них и не понимала.
Ленивые.
Скучные.
Только и способные, что перебирать перстни да сплетни, девок дворовых слушать, старух-молельниц привечать, от которых больше вреда, нежели пользы. И всех-то желаний – наряды да меха…
Нет, не по сердцу.
…а там и сестрице заболеть случилось.
Слегла она в первый месяц зимы. Сперва-то все жалилась, что ноженьки ее не держат, что сердце в груди колотится, что слабость страшная мучит. Но не слушали. Всегда-то она любила прихворнуть, чтоб у постели и целители, и знахарки, и мамки с няньками вилися.
Да с причитаниями.
Да с песнями жалостливыми.
Она ж лежит в перинах, под одеялами пуховыми и преет, и стонет тоненько, жалуется, мол, до чего тяжко.
А тут слегла.
Бледна сделалась.
Холодна.
И целители, по прежнему-то часу равнодушные – охота боярское дочке блажить, то и пускай себе, здоровая она, аль хворая, но заплатит отец полновесною золотою монетой, – засуетилися, забегали.
А после исчезли разом.
Кому охота с безнадежною возиться? Что ни сделай, все помрет. И боярину не объяснишь, что была на то воля Божинина. Разгневается.
А гнев боярский страшен.
И память крепка.
Велимира помнила, как тяжко отходила сестрица.
Это всем говорили, будто бы померла она быстро, без мучений. Сердечко, мол, остановилось… отчего лгали? Боярин так решил. Мол, сердечные хвори – они со всяким приключиться могут, а вот болячка неизведанная, как знать, не по крови ли перешла? И не сидит ли в другой дочке?
Велимира помнила.
Комнату душную.
Окна давненько не открывали, боялись, что просквозит болезную. И свечи ставили во множестве, что храмовые, восковые, что из жиру литые да с травами. От свечей в покоях сестрицыных дышать было вовсе невозможно. Тяжкий воздух, густой, что кисель.
Велимира и сама испариною покрылась.
Мамки плачут.
Няньки воют собачьим хором.
Сама ж сестрица возлежит на пяти перинах, схудевшая, бледная, что тать. И не узнать былой красавицы.
– Вон все подите, – велела она слабым голосом. – Вон…
И закашлялась, и кровью ее вывернуло на белые рубахи. Кинулись было няньки, чтобы утереть, да остановлены были.
– П-шли… – прохрипела сестрица. – Вон…
Тогда-то, пожалуй, и уразумела Велимира, что не притворяется сестрица, что вскорости отойдет. Испугалась? Еще нет. Разве что самую малость, ведь людям свойственно бояться смерти.
– Страшна стала? – тихо спросила Горислава. И сама себе ответствовала: – Страшна… за что они со мною так?
Из блеклого глаза – а прежде-то яркие были, что звездочки – слеза выкатилась.
– Подойди, – попросила сестрица, и Велимира не сумела отказать. Подошла, хоть и не гнулися ноги, а сама она похолодела. –