– Не перебивай. – Ерема нахмурился. – Сказки надо по порядку рассказывать. Боярин, как услыхал, осерчал… одну дуру мало что до смерти не запороли, да легче не стало. Боялась дворня хозяйки. Ненавидела, хотя ж никто от нее никогда и слова дурного не слыхивал. Боярин велел гнать дураков. Сам с женою остался. И еще целителей позвал, дюже боялся, что не перенесет боярыня роды. Не молода уже… а она радовалась. Оживала. Прежнею почти стала.
Ерема замолчал и глянул на меня исподлобья.
– Родила она в ночь. На полную луну. И долго вымучивала из себя дитя, так долго, что вовсе обессилела. Целители были, но не спасли. Говорят, магия на нее не действовала. К рассвету она разрешилась. Девочкой. Крупной. Здоровой. А сама и отошла, будто жизнь свою дочери передала.
Длинная у него сказка выходит, но слухаю и дышать боюся, а ну как оборвет недосказанною.
– Горевал боярин, потому как и вправду жену свою любил. И любовь эту на дочь перенес. И страх, что и ее потеряет. Окружил свою Яснолику заботой, самолично нянчился, пусть и шептались, что негоже мужику с младенчиком возюкаться. Да только никому он не мог доверить дочь свою, единственную отраду. Нет, мог бы, верно, жениться. Не стар был. И невест сыскал бы, будь на то охота. Соседи-то заговаривали, только он боялся, что не полюбит новая жена Яснолику. А если и другие дети родятся? Не желал он иных, кроме дочери. Растил. Пестовал. И слышать не желал, о чем шепчутся…
Елисей глаза открыл.
Обыкновенные, человеческие, разве что, если приглядеться, видны в них золотые искорки.
– А люди и рады говорить… мол, боярин волосом светел, и у боярыни был, что мед вересковый. Так в кого Яснолика чернявой уродилась? И глаз у нее недобрый, зеленый, болотный. И кошки от нее бегут, и собаки страшатся. Одни лишь волки, в которых волчата поднялись, руки лизать готовы. Ходят за дитем серою свитой, оберегают. И боярин в том не видит дурного. Мол, значит, так оно и надо. Зверь – не человек, добро помнит. Как бы там ни было, но росла Яснолика. И выросла красавицей редкостной. Пятнадцатый год ей пошел, когда в краях тех случалось царю-батюшке проездом быть… редкий гость.
– Иного гостя… на порог… пускать… не стоит, – ясно, хоть и вымучивая каждое слово, произнес Елисей.
– Верно. Да только кто ж знал. – Ерема подхватил брата под плечи. – Сядешь?
Елисей кивнул.
– Ему бы полежать часок, так ведь не вылежит, неугомонный. Садись… и кровь оботри, на вот, – он вытащил из кармана холстину. – Потом вместе спалим.
Елисей перекатился на бок, потом поднялся, тяжко, опираясь на дрожащие руки.
– Приглянулась царю красавица Яснолика… так приглянулась, что вовсе голову потерял.
– И совесть, – добавил Евстигней.
– Совесть он еще раньше потерял, – Егор впервые раскрыл рот и кулаки стиснул.
Ох, крамольные то беседы, негоже царя хулить… но со всей крамолы, мною слышанной, сия не самая страшная.
– Конечно, если бы любовь случилась, если бы взял он ее в жены перед Божиней и людьми, никто б и слова не сказал. Да только какая любовь? Кто она? Дочь захудалого боярина, у которой за плечами из приданого – воз мягкой рухляди да полдюжины волков. Не пара царю…
– Особенно женатому, – проговорил тихо Егор.
– Именно… но разве его это когда останавливало.
Елисей сел, согнувшись, упираясь руками в пол. Бледный и страшный. Волосы слиплись. Жилы на шее натянулись, что струны. Голова покачивается. Губа закушена.
И вправду упрямый.
Кому с того упрямства легче? Еська рядом стоит, вроде как монетку по пальцам гоняет, но при том взгляду с братовой спины не спускает, чтоб, если покачнется вдруг Елисей, подхватить, удержать.
Да и Ерема все больше не на меня, на него смотрит.
– Вот и велел царь, чтобы боярыня молодая постель ему слала… тут-то боярин и взбунтовался. За дочь он и против царя готов был пойти. Но куда ему, когда с царем свита. И боярина одолели. И волков постреляли. И пригрозили Яснолике, что если плохо постель постелена будет, то повесят голову отца ее на воротах, как и положено со смутьянами поступать.
– С-сволочь, – просипел Елисей и голову вывернул, губы о плечо вытирая.
– А кто ж спорит. – Егор отвернулся к стене, уставился на раков.
– Седмицу простояли… и уехали. Напоследок царь за службу верную пожаловал шубу соболью да перстень с зеленым камнем… и велел забыть обо всех обидах, как то Божиней заповедано. Мол, простившим свыше воздастся.