— Ты, — Мюльдюн делается страшен. — Открой мне короткую дорогу.
— Зачем?
— Один он не справится. Я пойду на выручку.
И снова звучит:
— Дашь, возьму. И не дашь, возьму.
Это не я. И не Мюльдюн. Это мама. Вошла, встала между нами. Светится? Пылает! Вот-вот обожжет! Ей очень тяжело в присутствии папы. Уж мне-то известно, как ей тяжело! Потому я и не вышла замуж за кого-нибудь из сонма. Сватались многие, я всем отказала. Судьбоносец Одун-Биис, громовик Сюнг-хан, водяной Едюгэт — улетели, уплыли, убрались ни с чем. А я, удаганка Умсур, осталась с холодным ложем, зато в здравом уме и трезвой памяти. Да, маме тяжело. Ей хочется на кухню, готовить еду. Хочется в спальню, перестилать ложа. Хочется в кладовку, перебирать запасы. Папа слишком близко, папа давит. Я впервые вижу, чтобы мама так долго, так стойко держалась при нём.
«Дашь, возьму, и не дашь, возьму!» — эти слова произносят в крайних, отчаянных случаях. Просьба-требование — не думала, что однажды услышу ее из маминых уст, да еще обращенную к мужу. Все, что угодно, только не это.
— Тебе тоже? Тоже короткую дорогу?!
— Да.
— К Юрюну? Нюргуну? В Ледяную Вонючку[18]?!
— К Айталын.
— Что?!
— Девочка в беде, мне надо знать, что с ней. Три золотых волоска, Сиэр. И каждый — надежда. Подари мне один волосок.
— Это противозаконно!
— Это не тип-топ? Да, Сиэр? Ну скажи мне, что все тип-топ!
— Замолчи!
— Что так будет легче! Давай, говори! Или заткнись и открывай дорогу!
О чем она? Когда я бью, я не промахиваюсь. Когда бьет мама... Я и представить не могу, что она имела в виду. Но папа делается похож на смертельно раненого человека. Я не знаю, что в этом сходстве удивительней — что на смертельно раненого или что на человека. На моих глазах он умирает и оживает вновь.
— Да, — произносит Сиэр-тойон. — Хорошо.
И встает навстречу нам:
— Вас трое. Сэркен поет о трех волосках. Но я открою лишь одну дорогу. Спросите, почему, и я отвечу. Две дороги, и я сдохну раньше, чем вы хлопнете в ладоши! Вам ясно?
— А если одна? — спрашивает Мюльдюн. — Тогда не сдохнешь?
Боотуры, они такие. Им лучше молчать.
— К кому идем? — вместо ответа спрашивает папа. Я слышу ответ в его вопросе, и ответ меня ужасает. — Ваш выбор, дорогие мои! Или вы хотели, чтобы гадкий Сиэр и открывал, и выбирал? Чтобы вы чистенькие, а я опять по уши в дерьме?
Когда я бью, я не промахиваюсь. Когда бьет мама, она бьет насмерть. Когда бьет Мюльдюн, он раскалывает гору. Но когда бьет папа... Мама закрывает рот ладонью. Мюльдюн отшатывается. Я чувствую, как начинает ломить затылок. Птенец-орленок долбит клювом, рвется наружу. Я не могу выбрать. Я не могу. Я маленькая, я ребенок, выберите за меня. Я взрослая, я должна.
— Юрюн, — говорит мама. Голос ее дрожит: так дрожит сталь меча, рассекая воздух. — Ты откроешь дорогу к Юрюну. Он — гвоздь, на котором держится наша семья. Молчите! Закройте рты!
Это она мне с Мюльдюном. Только что мама повторила мои слова про гвоздь. И заставила нас онеметь внезапным окриком. Я ждала чего угодно, но от крика едва не лишилась сознания. Я забыла, как мама умеет кричать.
— Мама...
— Молчать! Вам нельзя выбирать. Я запрещаю.
— Почему?
— В любом случае потом вы будете мучиться всю жизнь. Ясно? Дети не имеют права голоса, за них выбирают родители. Верно, Сиэр?
— Значит, Юрюн? — папа стоит у перил, спиной к нам. — Да, Нуралдин. Всю жизнь я считал, что выбор — слишком тяжелая ноша, чтобы возлагать ее на близких людей. Я выбирал сам. Прости меня, я часто ошибался.