вместо язвительной, опасной, мудрой Чамчай — полоумную бедняжку Куо-Куо, дочь кузнеца? Более того, стоило мне отвлечься, и окрестности Уотова жилища превращались в конюшню мастера Кытая — морочили, путали не только братьев-боотуров и их случайных любовниц, но и прошлое с настоящим; вернее, два разных прошлых. Время горит в звездах и людях. Оно горело и во мне, сплавляя обломки воедино.
Оно горит по сей день; я бы сказал, догорает.
6
Рассказ Нюргуна-боотура, прозванного Стремительным, второго сына Сиэр-тойона и Нуралдин-хотун, о его битве с Уу- тойоном
Он лежал на снегу, на больничной койке, нет, у позорного столба, а еще в железной колыбели. У столба он стоял, а не лежал, но разве это имело значение?
Спишь, значит, лежишь.
Нюргун ненавидел сон. Он согласился бы отдать правую руку, лишь бы никогда больше не спать. Сон был плен. Сон был насилие. Сон скручивал Нюргуну запястья и лодыжки, валил навзничь, принуждал ничего не делать, только подчиняться. На снегу Нюргун подчинялся холоду, и кровь остывала в жилах. На больничной койке он подчинялся отраве, струящейся из прозрачных бурдючков, и кровь в жилах пропитывалась ядом, глушила мозг, замораживала чувства. У столба он подчинялся липкой слизи и крепкой стали, и сила мышц тщетно сопротивлялась беспощадной воле предметов. В железной колыбели Нюргун подчинялся страстному желанию родителей переделать его, пересотворить в искусственной утробе, создать заново, удобным и обычным, а если это невозможно, тогда столб, и навсегда.
Везде он был разного возраста. Младенец в колыбели, мужчина на снегу, юноша у столба; кто-то на больничной койке. Время, понимал Нюргун. Оно горит во мне. Я — звезда; всякий человек — звезда. Нет, лучше костер, про звезды я слишком мало знаю. В сердцевине костра жарче всего, рядом с костром тепло, мазни ладонью по языку огня, и станет горячо. Если ты звезда — хорошо, костер! — разумно ли требовать постоянства? Равномерности? Время горит во мне, здесь так, там — иначе, но все равно во мне, все равно горит. Поэтому я младенец, юноша, мужчина, кто-то еще. Чему удивляться? Оглянитесь! — здесь весна, а там лето, и зиме тоже нашлось место.
Так устроен мир. Что, не поняли?
Он терпеть не мог объясняться словами. В слова вмещалось мало смысла. Если слова — те же звезды, а смысл — время, то в словах оно выгорало слишком быстро, оставляя после себя золу и пепел. Действие, присутствие, молчание, поступок — они были гораздо содержательней. Жаль, не все понимали такую речь. Вот Юрюн понимал. Юрюн приходил, садился на краешек скального козырька — край больничной койки? — и рассказывал о жизни самое важное. «Кустур первый меч сковал. Умсур лягушку съела. Мотылек выучился ходить боком. Мне зимнюю шапку справили. Новую, с ушами...» Нюргун слушал слова, даже запоминал, но слышал иное. Свобода, говорил Юрюн. Семья, говорил Юрюн. Люблю, говорил Юрюн. Говорил жестом, позой, взглядом, самим своим приходом. Позже это качество Нюргун увидел в Айталын, когда маленькая упрямица вывалилась из пляшущего облака, сверкнула взглядом и заявила, что с места не сойдет, а останется здесь. С кем? С братом-освободителем и братом-освобожденным. Почему? Потому что иначе они пропадут.
...Айталын!
Столб содрогнулся. Опасно качнулась колыбель. Затряслась койка, да так, что в палату набежала тьма народа, обеспокоенного происходящим. Сугроб, в который превратился спящий боотур, успел покрыться на морозе твердой коркой, но сейчас по корке разлетелась сеть глубоких трещин.
Айталын!
Нюргун рванулся из цепкой хватки сна. Напрягая все силы, ведя бой на пределе возможностей, а вскоре и за пределом, он хотел и не мог проснуться. Едва Нюргун-боотур делался сильнее, сон-боотур тоже делался сильнее. Когда Нюргун надевал броню и брал оружие, сон тоже вооружался и укреплялся трехслойным доспехом. Когда же Нюргун перерастал шлем, щит и панцирь, набирая телесную мощь, способную разрушить мир, проклятый сон делал то же самое, удерживая соперника в несокрушимых объятиях.
Никто не пробился бы туда, где дрались Нюргун и сон. Все Нюргуны, сколько ни есть — из колыбели, с койки, от столба, из-