Всякий раз во время электротерапии мышцы дергались и тряслись, да так, что на запястьях и лодыжках оставались ссадины и кровоподтеки от ремней. Обычно судороги продолжались еще какое-то время после этих дьявольских процедур, и тогда у меня получалось сжать и вновь распрямить мизинец левой руки.
Сжать и распрямить. Сжать и распрямить. Сжать и распрямить.
Вскоре это стало получаться уже без всяких судорог, и долгими бессонными ночами я возвращал себе контроль над собственным телом.
Мизинец, безымянный, средний.
Указательный и большой.
Запястье.
Понемногу удалось восстановить подвижность всей левой руки, но дело продвигалось чрезвычайно медленно, и у меня не было никакой уверенности, что успею довести задуманное до конца, прежде чем свихнусь или окончательно разочарую профессора. Но я старался. Старался, старался и старался.
В остальном все было плохо. Нутро грызла боль, полностью пропал сон, на душе было тоскливо и мерзко. Выбравший меня своей жертвой рыжий санитар всякий раз выдумывал новые пакости, и уверен – лишь интерес ко мне профессора останавливал Джека от побоев. А так дело ограничивалось унизительными щипками и пощечинами, да еще пилюли этот поганец заталкивал мне в рот не по одной, а сразу все, с довольной улыбкой наблюдая за судорожными попытками их проглотить.
Худшее было впереди, я знал это наверняка. Некоторые люди просто не могут вовремя остановиться. Стоит им почувствовать свою власть над кем-то, и они давят и давят, пока не уничтожат жертву до конца, не раздавят и не сотрут в порошок. Или не получат в бок заточкой, но в моем случае исход был очевиден.
Еще недавно я с легкостью бы переломал подлецу все кости или докопался до самых потаенных его страхов и раздавил морально, но, к ужасу моему, лечение профессора чем дальше, тем больше приносило свои плоды. Я уже не мог управлять своим талантом сиятельного и даже не чувствовал его. Хуже того – я сам мало-помалу становился кем-то другим.
Когда человек теряет веру, он не выходит на многолюдный перекресток и не кричит Создателю, что его нет. Он просто начинает задумываться о том, как глупо и нелепо просвещенному человеку верить в нечто неуловимое для его органов чувств или новейших измерительных приборов.
Апостол Фома не смог вложить персты в раны Христа и все же преодолел свои сомнения без всякого материального подтверждения. Но над ним затмевали небеса своими крыльями падшие, а у меня не было ничего, кроме детских воспоминаний.
Они и помогали удержаться на самом краю. Дед и отец читали мне Новый и Ветхий Завет, пересказывали заповеди, объясняли на их примере, что есть хорошо, а что есть плохо. Если я откажусь от своей веры, разве это не станет предательством?
Предателем я быть не хотел.
И этой малости доставало, чтобы не впасть в отчаяние. Маленький огонек старых воспоминаний раз за разом разжигал костерок веры. Я отходил от края пропасти, но всякий раз после электротерапии вновь стоял на прежнем месте и глядел в бездну.
Уверен, и мои глаза стали совсем прозрачными, как у одержимого электрическим дьяволом соседа. Просто не было зеркала, чтобы убедиться в этом наверняка.
Впрочем, сосед по палате сдавал еще быстрее меня. Не знаю, какие опыты проводил над ним профессор, но со временем от бедолаги остался лишь обтянутый кожей костяк.
– Электричество – дьявол! – твердил и твердил он, словно вживленные в голову электроды не давали ему помыслить ни о чем другом.
Я старался не привлекать к себе его внимания. А когда забывался и начинал говорить что-то вслух, умалишенный приходил в ярость и бился в истерике. Как бился в истерике всякий раз, когда санитары выволакивали его на процедуры.
Однажды я спросил:
– Какого цвета электричество?
– Дьявол! – привычно отозвался умалишенный.
– Цвет! Ты видел его цвет?
– Дьявол! Дьявол! Дьявол!
И хоть талант сиятельного покинул меня, я не преминул воспользоваться фобией соседа.
– Видел, как сверкают в небе молнии? Яркие росчерки на темном фоне? Молнии – это электричество. У электричества цвет молний, – проникновенно произнес я. – Оно огненно-желтое, янтарно-рыжее. Электричество сияет расплавленной медью. Вот его цвет.