музей, оборудованный здесь в шестидесятые годы, бродила часами, смотрела на выставленные в витринах образцы камней: пиритовые кристаллы, темно-зеленый сибирский малахит, богемская слюда, гранит и кварц, иссиня-черный базальт, серо-желтый известняк, — смотрела и спрашивала себя, на чем стоит наш мир. — В тот же день, когда Агата должна была покинуть свою квартиру, рассказала мне Вера, сказал Аустерлиц, на Шпоркова появился представитель управления конфискованным имуществом и опечатал дверь, наклеив на нее полоску бумаги с печатью. А позже, между Рождеством и Новым годом, явилась уже целая шайка каких-то крайне подозрительных типов, которые вычистили все, что оставалось в доме: мебель, лампы и светильники, ковры и занавеси, книги и партитуры, одежду из сундуков и ящиков, постельное белье, подушки, покрывала, шерстяные одеяла, полотенца, посуду и кухонную утварь, горшки с цветами и зонтики, несъеденные продукты и даже томившиеся уже несколько лет в подвале банки с грушевым и вишневым вареньем, а также оставшуюся картошку, — все до последней ложки было вывезено на один из пятидесяти складов, где данное бесхозное имущество тщательно, с немецкой основательностью, переписывалось, оценивалось, и далее, в зависимости от предмета, стиралось, чистилось, чинилось, а затем размещалось по стеллажам. Последним незваным гостем на Шпоркова, сказала Вера, стал клопомор. Этот клопомор, показавшийся мне особенно мерзкой личностью, был одноглазым, и я не могла избавиться от ощущения, что он сейчас просверлит меня насквозь своим злобным взглядом. Он до сих пор преследует меня во снах, я так и вижу, как он обрабатывает комнату, двигаясь в ядовито-желтом облаке. — Когда Вера закончила свой рассказ, так продолжат Аустерлиц тем утром на Олдерни-стрит, она, после долгой паузы, заполненной тишиной, которая, казалось, с каждым нашим вздохом все больше заволакивала квартиру на Шпоркова, протянула мне две небольшие фотографии, размером девять на шесть, не больше, которые лежачи у нее на столике рядом с креслом, — фотографии, которые она накануне вечером совершенно случайно обнаружила в одном из пятидесяти пяти томов красного Бальзака, совершенно непостижимым образом оказавшемся у нее в руках. Вера сказала, что не помнит, чтобы она открывала стеклянную дверь и снимала что-нибудь с полки. В какой-то момент она вдруг осознала, что сидит в этом кресле и перелистывает страницы — впервые за долгие годы, как она подчеркнула, — этой, как известно, весьма печальной истории, рассказывающей о судьбе полковника Шабера, ставшего жертвой чудовищной несправедливости. Как эти две фотографии попали сюда, остается для нее загадкой, сказала Вера. Вполне возможно, что Агата взяла почитать этот том, когда еще жила тут, на Шпоркова, незадолго до появления немцев. На одной из них изображена сцена какого-то провинциального театра, в Райхенау, или в Ольмютце, или в каком другом городке, где выступала Агата до того, как получила ангажемент в Праге. Сначала она подумала, сказала Вера, сказал Аустерлиц, что те две фигуры в левом углу — это Агата и Максимилиан, они такие мелкие, что их не разглядеть как следует, — но потом, присмотревшись, она, конечно, поняла, что это совсем другие люди, импресарио какой-нибудь или фокусник с ассистенткой. Она попыталась догадаться, рассказывала Вера, для какого спектакля предназначались в свое время эти декорации, нагоняющие страх из-за виднеющихся на горизонте гор и полумертвого леса на переднем плане, и почему-то подумала, что, наверное, это был «Вильгельм Телль», или «Сомнамбула», или последняя драма Ибсена. Я представила себе швейцарского мальчика с яблоком на голове; я испытала ужас в тот момент, когда сомнамбула ступает на осыпающуюся под ее ногами тропинку, и замерла, зная, что вот сейчас со скалистого склона сорвется лавина и унесет за собою в бездну этих заблудившихся несчастных (и как они тут очутились?). На несколько минут, сказал Аустерлиц, я тоже унесся мыслью туда, в долину, и ясно представил себе несущееся вниз снежное облако, на которое я смотрел до тех пор, пока снова не услышал голос Веры, которая сказала, что в таких снимках, возникающих будто из небытия, всегда есть что-то непостижимое. Такое впечатление, сказала она, будто там внутри происходит какое-то легкое движение, будто слышится чей-то горький вздох, «gemissements de desespoir», [35]так сказала она, сказал Аустерлиц, словно у этих картинок есть своя память и они вспоминают нас, какими мы, оставшиеся в живых, и те, кто уже не с нами, были когда-то. Да, а вот тут, на другой фотографии, сказала Вера, помолчав, это ты,
Жако, в феврале 1939 года, приблизительно за полгода до твоего отъезда из Праги. Тебе разрешили пойти с Агатой на маскарад в дом к одному из ее влиятельных почитателей, и вот по этому случаю тебе специально справили этот белоснежный костюм. «Jacqiiot Austerliz, paze ruzove kralovny» [36]— было написано на обратной стороне рукою твоего дедушки, который как раз тогда был в гостях. Снимок лежал передо мной, сказа! Аустерлиц, но я не решался взять его в руки. В моей голове беспрестанно вертелось «paze ruzove kralovny, paze ruzove kralovny», пока наконец откуда-то издалека не выплыло значение этих слов и я увидел словно бы живую картину: королеву роз и маленького пажа рядом с ней. Себя самого в этой роли, как я ни старался в тот вечер, я так и не