Клейн умылся под краном и вытерся большим банным полотенцем, еще одним предметом роскоши. К концу этой процедуры он опять стал мокрым как мышь от влажности тюремного воздуха и тепла набухших мышц. Рей решил повременить с одеванием, пусть пот хоть частично испарится в застоявшемся воздухе. Голый перед бритвенным зеркальцем, он слушал, как жужжание его бритвы сливается с доносящимся со всех сторон жужжанием сотен других. Опасные бритвы были запрещены правилами. Вдоль нижней кромки зеркала на неряшливом куске белого пластыря черными чернилами были написаны слова, которые Клейн перечитывал каждое утро:
„НЕ МОЕ СОБАЧЬЕ ДЕЛО!“
Этот афоризм был вершиной и дном местной морали, своеобразной политической и философской системой, которую в совершенстве должны постигнуть все, кто намеревается выжить в государственном исправительном учреждении „Зеленая Речка“. Значимость этого лозунга Клейну растолковал Коули-Лягушатник — суперинтендант тюремного госпиталя. Как-то Рею пришло в голову поинтересоваться у него, каким образом у одного из пациентов отрезанные напрочь гениталии оказались в его же заднем проходе. Коули в ответ сгреб Клейна за рубашку:
— Слушай сюда, бледнолицый: никогда не замечай того, что здесь происходит; а если уж заметил, не хрен совать свой клюв в чужие дела. Никогда. Ежели, к примеру сказать, ты проходишь мимо душевой и слышишь, что там кого-то режут или шоблой дерут в очко, — вали оттуда, не стоит проверять, нет ли там твоего самого закадычного приятеля или лучшего друга. Даже если ты и сам не прочь присоединиться к компашке и получить свой кусочек кайфа. Или если кому-то, вроде этого бедолаги, отпиливают тупой бритвой яйца и ты слышишь его визг, доносящийся из-под грязного кляпа во рту, — иди себе своей дорогой, потому как всегда есть причина, по которой тебе ничего этого знать не следует. А если таких причин нет, все равно это не твое собачье дело…
С тех пор Клейну и в самом деле пару раз приходилось быть невольным свидетелем относительно редких, но тем не менее незабываемых зверств. И он в самом деле проходил мимо. В принципе это было не так уж трудно…
Слова „НЕ МОЕ СОБАЧЬЕ ДЕЛО“ снова попались Клейну на глаза. Он выключил бритву. Преисполнившись ощущения собственной силы, нетрудно считать себя первым парнем на деревне. Рей подумал о своих первых впечатлениях на воле — если, конечно, он там очутится. Мирок среднего класса, который он оставил, теперь казался чуждым, как пейзаж другой планеты; благовоспитанная, самовлюбленная и глупая болтовня станет раздражать его даже больше, чем раньше. Клейн про себя решил не раскатывать особо губы: пока что он все еще заключенный. И пока его не освободят, он заключенным и останется.
Рей натянул предписанную инструкцией синюю робу: рубашку с длинными рукавами и двумя нагрудными карманами, штаны и застегнул полотняный ремень. Когда он сидел на койке, затягивая шнурки своих кроссовок, вдалеке раздался и стал быстро приближаться, разразившись наконец зубодробительным лязгом, рокот, отдававшийся эхом под выгнутой стеклянной крышей. Первая перекличка была завершена, отлаженная машина на некоторое время успокоилась. Стальные двери ста восьмидесяти камер блока „D“ разом отворили на целый час. После завтрака Клейн и другие зэки вновь разбредутся по камерам, где вертухаи запрут их для следующей переклички. Затем выпустят, чтобы развести по рабочим местам.
Клейн встал. Отяжелевшие ото сна, апатично опустив плечи, мимо открытой двери его камеры тащились мужчины, которым наступающий день не сулил ничего нового. Никто из них не сгорал от любопытства заглянуть в камеру доктора, и никто не потрудился с ним поздороваться. Еще слишком рано, и их совсем недавно вырвали из мира кошмаров или мечтаний. Их грядущее уже позади. И если комиссия отвергнет ходатайство Клейна, он пополнит их ряды…
Доктор отбросил мрачные мысли и обругал себя за то, что смел тешить себя надеждой, в то время как его дорожка ведет только вниз. Эти придурки из комиссии могли прочитать в глазах Клейна глубочайшее к ним презрение и оставить его в клетке еще на год-два, а то и на пять. В тысячный раз Рей повторил про себя: прошлого нет, будущего нет, свободы нет. Есть только ты сам и твое место в настоящий момент. Только это, и ничего более. А теперь пора идти получать свой завтрак.
Клейн шагнул в проход, прошел вдоль яруса и застучал ногами, спускаясь вниз по спиральной лестнице. Внизу мимо него в сторону внутренних ворот проследовал Нев Эгри. Эгри был ниже Клейна сантиметров на десять и на пять килограммов тяжелее. Он был стопроцентным психопатом, и тяжесть нравственной ноши окружала его, подобно силовому полю. Эгри считался в блоке „D“ заправилой и самым влиятельным изо всех главарей „пожизненников“. Клейн частенько врачевал Эгри от мелких недомоганий и хронического заболевания легких — следствия трех пачек „Лакки Страйк“ в день. Клейн также поддерживал прекрасные отношения со здешней „женой“ Эгри Клодиной, но теперь та вернулась в блок „B“, где волей-неволей в очередной раз сменила роль и теперь уже под своим настоящим именем — Клод потела в изоляции.
Эгри кивнул Клейну и зашагал к столовой в сопровождении не отступавшего от него ни на шаг Тони Шокнера. При других обстоятельствах кивок Эгри можно было рассматривать как огромную привилегию, но единственной привилегией, которой жаждал сейчас Клейн, было постановление об освобождении. В пол-одиннадцатого ему предстоит встретиться с начальником тюрьмы Хоббсом и узнать решение комиссии.
Клейн уже сейчас мог с уверенностью сказать, что ему предстоит долгий день. Поэтому он пожал плечами и, готовый ко всему, присоединился к длинной очереди мужчин под основными воротами у входа в столовую.
Глава 2
На больничной койке в тюремном лазарете Ровен Уилсон, схватившись рукой за маленькую трапецию, болтавшуюся сзади над головой, сел, заскрипев зубами от боли в животе. Вообще-то болело не слишком, чтобы об этом стоило говорить. Зубами он скрипел больше из опасения, что швы разойдутся и внутренности вывалятся ему прямо на колени. Коули-Лягушатник сказал ему, что видел подобное не раз и не два и до сих пор, помнит, как визжали парни, с которыми это случилось. Шел уже тринадцатый день с тех пор, как Уилсону вырезали селезенку, и Рей Клейн заверил его, что, если только боксер не получит хорошего пинка в живот или не попытается сам пнуть кого-нибудь, рана станет затягиваться быстро и надежно. Уилсон, конечно, верил Клейну, но верил и рассказам Коули, поэтому на всякий случай старался быть поосторожнее.
По мнению Уилсона, лазарет был самым мрачным заведением во всей этой хреновой тюрьме, а Уилсон уже отсидел в карцере свое и даже немного больше. Он долго не мог разобраться в своем неприятии лазарета — хотя облицованные плиткой в тон магнолии стены палаты Тревиса выцвели от никотина и времени, они были все же более яркими и прохладными, чем в „Долине“. К тому же Уилсон предпочитал запах дезинфекции вони от смеси пота, мочи и спермы, пропитавшей каждый кубический сантиметр ярусов. Несмотря на постоянный кашель с присвистом из легких умирающих, в палате стояла тишина, вернее спокойствие по сравнению с неумолкающим в блоке „B“ шумом. Нет, зловещее впечатление от лазарета создавалось другим: белой стальной решеткой, разделявшей палату на две секции по двенадцать коек каждая; стальными прутьями для вящей прочности толстых оконных стекол; множеством коек, на которых умирали больные СПИДом. Решетки на окнах в совокупности с тощими фигурами воплощали самую страшную для Уилсона — и не только для него — вещь: смерть по эту сторону тюремных стен. Хотя жизнь в кандалах стала делом для многих привычным, смерть в оковах воплощала в себе последнее, окончательное поражение. И, как видел Уилсон, у этих ребят было полным-полно времени подумать над этим.
С другого конца палаты послышался раздирающий кашель, настолько надсадный, что у Уилсона заныло в груди. Боксер поднял глаза. На койке напротив тощий до полупрозрачности Грег Гарви съехал с подушек вниз, запрокинув голову. Парень был слишком слаб, чтобы сидеть прямо или просто повернуться на бок, и сейчас, слабо барахтаясь, пытался отхаркнуть комок гнусной мокроты. Слизистый ком, свисавший с губ густой зеленой массой, прилип к подбородку и шее, остальное застыло в горле, и Гарви мучительно кашлял, теряя остатки жалких силенок.