Во время беседы он съел лишь небольшой кусочек рулета.
– Мы обязательно отыщем ее, – я встал. Моя чашка тоже была уже пуста, к аккуратно нарезанному рулету я так и не прикоснулся.
– Бог в помощь, – почти смущенно улыбнулся он.
Я отправился к себе.
Реплика отца Александра – им сказали, что отныне зачатие невозможно, и они поверили, – мучила меня весь вечер, как-то странно перекликаясь с моими недавними размышлениями о колоссальном размахе ройзельмановской рекламной кампании.
Через два часа я умру.
Это так странно – знать точное время собственной смерти. Я почему-то вспомнил, что раньше осужденному вроде бы полагалась последняя трапеза из блюд, которые он сам пожелает. Последний ужин приговоренного, так это, кажется, называлось. Теперь такое не практикуют: нерационально ублажать того, кто и так уже, считай, мертвец. Теперь казнят натощак – голодный желудок лучше впитывает яд, и патологоанатому потом меньше мороки.
Но я и не голоден.
Еще более странно, что я совершенно спокоен и с каждой минутой становлюсь все спокойнее и спокойнее – словно эмоции умирают еще до смерти физического тела. Страсти, тревоги, волнения, вся скопившаяся в душе боль – все уносится, как осенняя листва с качаемых ветром ветвей. Улетучился даже всегдашний страх, неотвязный, как нытье незалеченного зуба. Остается лишь покой, похожий на майский солнечный день на безлюдной лесной поляне.
У меня мозг администратора и душа художника. Именно благодаря этому парадоксу я и преуспел. Я всегда любил и ценил красоту, средоточием которой для меня являлась Вера. Я вспоминаю, как ее изящная, стройная ножка приподнимала ниспадающую складку туники, чтобы плавно подняться в releve lent. Это движение буквально сводило меня с ума, на него можно было смотреть вечно…
Я любил ее как идеал, почти недостижимый в этом мире; не только тело, всю ее. Она была самой совершенной композицией в мире, нет, даже не так, для меня она и была самим миром. Ей было подчинено не только мое творчество, даже мое дыхание. И в эту священную область грубо вторглись, чтобы разрушить и заменить естественную гармонию карикатурой, жалкой подделкой! Я не мог жить с этим: рана, нанесенная моему идеалу, рикошетом ударила по мне самому.
Когда же она забеременела, мир перевернулся. А ведь это было просто изменение композиции, ведь ее совершенство от этого никуда не делось, просто обрело новые формы. Боже, как я безнадежно был тогда слеп! Чтобы мои глаза открылись, понадобилось ее участие в Программе.
Да, я изменился, это изменение, обильно сдобренное виски, разрушало мою личность, разрывало меня на части и вновь склеивало, но уже в виде какого-то сшитого из кусков монстра, вроде того Голема, что создал на беду себе Франкенштейн.
На волю вырвалась та часть меня, которая породила так и не законченные «Мемуары гейши». Кошмары, непременно сопровождающие запой, больше меня не пугали. Окружающая действительность, в которой на добровольное самоистязание выстраивались целые очереди женщин, – вот что было самым страшным кошмаром.
Я врал сам себе. Теперь я уже хотел вернуться к Вере. Я говорил себе, что должен быть благородным, должен был принять ее такой, какая она есть. А может быть, это автор «Мемуаров гейши»
Смог бы я восстановиться? Смог бы стать таким, каким был прежде?
Может быть. Нет. Не знаю.
Впрочем, когда она показала мне эти ужасные протезы…
О нет, стошнило меня – практически вывернуло наизнанку – отнюдь не из-за отвращения к ней или к этим жутким конструкциям.