— Может быть, может быть, — проговорил он, неподвижно глядя перед собой.
— Собираешься ее продать?
— Продать? Не болтай глупостей. Вообще не болтай!
Я умолкла.
Затем поднялась обычная суматоха с провожанием. Отец торопился на поезд. Я заблаговременно выкатила во двор велосипед.
— А где вещи? Ты же с ночевкой, — удивилась я, заметив его пустые руки.
Слегка растерявшись, он сказал:
— Э-э-э… Я ведь не могу приладить чемодан к велосипеду. Обойдусь. О! А это… — На глаза ему попался кишащий личинками моли старый портплед, который я выкинула после ухода Стивена.
— Ну конечно! Вот что я возьму! Повешу на ручки. Принеси мои вещи! Только мигом.
Я попыталась объяснить, что портплед в ужасном состоянии, но отец затолкал меня в дом, выкрикивая вслед указания. В кухне до меня донесся вопль «Пижама!», на лестнице — «Бритвенный прибор!», а когда я начала обыскивать спальню — «Зубная щетка, носовые платки и чистая рубашка, если есть!». На подступах к ванной меня настиг грозный рык:
— Хватит! Немедленно спускайся, я опаздываю на поезд!
Я вихрем слетела вниз. Отец, как будто забыв о спешке, сидел на пороге с портпледом в руках.
— Очень занятная подделка… якобы персидская… — начал он, с любопытством рассматривая ветхую вещицу.
На землю его вернули часы годсендской церкви, отбивающие половину.
— Скорее давай все сюда! — подпрыгнул отец.
Быстро забросив вещи в портплед, он повесил багаж на ручки велосипеда и рванул с места, прямо через уголок клумбы. У караульни резко притормозил, спрыгнул на землю, а затем кинулся в башню, вверх по лестнице. Велосипед, разумеется, упал. Пока я добежала до ворот и подняла его, отец уже спускался. С тарелкой. Он сунул ее к остальным вещам, снова вскочил на сиденье и яростно завертел педали, глухо молотя коленками портплед. У поворота отец обернулся и крикнул:
— Пока-а! — При этом чуть не сверзился.
Спустя миг велосипед исчез из виду.
Не замечала прежде за ним такой порывистости. Или все-таки замечала? Не таким ли он был до того, как угас его вспыльчивый нрав?
Я зашагала к дому. Выходит, ночевать придется одной! Томас на выходные остался у школьного друга, Гарри. Мне стало тревожно и одиноко, но вскоре я себя убедила, что страшиться нечего: бродяги к нам почти не забредают, а те, что забредают, ведут себя прилично. Кроме того, Элоиза — превосходный сторож.
Наконец я примирилась с мыслью, что надолго предоставлена самой себе. Мне это даже понравилось. Люблю оставаться в доме одна — неописуемо волшебное ощущение. А тут целых два дня!
На душе почему-то стало еще радостнее. Казалось, замок отныне целиком и полностью принадлежит мне. И день безраздельно принадлежит мне! И даже над собой я большая хозяйка, чем обычно! Я замечала каждый свой жест: поднимая руку, удивленно на нее смотрела и думала: «Она моя!» Движение доставляло мне удовольствие — физическим напряжением, касанием воздуха. Да, воздух меня касался, хотя не было ни малейшего ветерка. Удивительно!
Весь день я летала как на крыльях, не чуя преград. Радость отдавала чем-то странно знакомым, словно уже когда-то пережитым. Как бы описать то чувство — безошибочное узнавание, будто возвращаешься в родные стены после долгой отлучки? Теперь тот день кажется мне аллеей, ведущей к некогда любимому, но забытому дому, по пути к которому воспоминания пробуждаются так смутно, так исподволь, что лишь при виде фасада ликующе восклицаешь: «Вот почему я была так счастлива!»
Слова — настоящие заклинания! Стоило описать аллею, и она возникла у меня перед глазами, точно наяву: по обеим сторонам гладкие стволы огромных деревьев, высоко над головой смыкаются пышные кроны. Неподвижный воздух дышит покоем и в то же время словно чего-то ждет (точь-в-точь, как однажды на закате в соборе в Кингз-Крипте). А я все иду, иду под зеленым арочным сводом ветвей, и передо мной расстилается долгий путь к красоте, вчерашний день-аллея.
До чего странные образы рождает сознание!
Я смотрю в голубое небо. Какое оно сегодня яркое… По солнцу проплывают огромные мягкие облака с ослепительно серебрящимися краями — да и сам день серебрится и сверкает. Пронзительно перекрикиваются птицы…
Вчерашний день был золотым; даже мягкий утренний свет навевал сон, а звуки казались приглушенными. Закончив к десяти часам все дела, я размышляла, чем бы заняться до обеда. Побродила по саду, понаблюдала, как дрозды ловят на лужайке червячков, а затем расположилась на траве у рва, лениво окунув руку в сверкающую воду. Вода оказалась неожиданно теплой. Решила поплавать. Дважды обогнула замок — и в голове постоянно звучала «Музыка на воде» Генделя.
Перегнувшись через подоконник, я вывесила за окно купальный костюм, и мне вдруг ужасно захотелось позагорать без ничего. Что за блажь на меня нашла? Загадка. Нагишом в нашем семействе всегда разгуливала Топаз. Чем больше я об этом думала, тем сильнее нравилась затея. С местом определилась быстро. На башне, примыкающей к спальне, меня не увидели бы ни рабочие с полей, ни случайные прохожие.
Взбираться голышом по холодным, грубым ступеням каменной лестницы было странно и почему-то приятно. Из темноты я вынырнула к солнцу, в восхитительное тепло. Лучи окутали меня, словно плащ. Правда, раскаленная крыша жгла ступни, но я, слава богу, догадалась взять с собой покрывало.
Вот оно, настоящее уединение!
Башня при спальне сохранилась лучше других: зубцы по периметру целы, только кое-где потрескались; в одной из глубоких щелей проросли бархатцы. Я легла — и все вокруг исчезло. Даже парапет (если не вертеть головой). Ничего, кроме сияющей бездонной лазури неба.
Насколько же разнятся ощущения, когда ты в одежде, — пусть и откровеннейшем купальнике, — и когда полностью раздета!
Спустя несколько минут мое тело ожило; я чувствовала себя всю так же хорошо, как голову, руки или сердце. Казалось, можно думать не только мозгом, но и, к примеру, ногами. Кожей, ногтями, ресницами я вдруг поняла, что болтовня Топаз о слиянии с природой не ерунда! Я нежилась в теплых лучах, будто под огромными мягкими ладонями; трепет воздуха напоминал ласковое касание пальцев…
Мое поклонение природе всегда было связано с колдовством и легендами, хотя порой в нем сквозило что-то религиозное. Но не теперь. Похоже, такое состояние Топаз и называла «языческим». В любом случае, это неописуемо!
В конце концов, мне стало жарко. Перевернулась на живот; спину, как ни странно, общение с миром не заинтересовало. Вновь работал один мозг. Он будто замкнулся на себе — вероятно, потому, что перед глазами расстилалась лишь унылая серая крыша. Я прислушалась к тишине. Ну и безмолвие… Ни собачьего лая, ни куриного квохтанья, — ни щебета птиц, что самое удивительное! Точно в звуконепроницаемой раскаленной сфере. Не успела я испугаться: оглохла?! — как услышала слабое шлепанье: хлоп-хлоп…
Кап-кап…
Еле сообразила, что это стекает в ров вода с мокрого купальника.
На бархатцы, прожужжав мимо моего уха, опустилась пчела. И тут в небе так загудело, точно целый рой пчел слетелся к Годсенду со всего света. Подскочив, я увидела приближающийся самолет и сразу бросилась к лестнице прятаться — только голову выставила. Самолет пролетел над замком низко-низко.
Глупо, конечно, но я почему-то представила себя средневековой леди де Годис, наблюдающей из глубины времен за парящим в небе человеком (вероятно, с надеждой, что это возлюбленный, который намерен ее завоевать). Затем средневековая леди на ощупь сошла вниз по лестнице и облачилась в платье-рубашку.
Едва я застегнула последнюю пуговицу, во дворе закричал почтальон:
— Есть кто дома?!
Посылка!
Мне!
Роуз все-таки вернулась за духами «Летнее солнцестояние». Я думала, она забыла.